Алексей Сомов
ТРАЕКТОРИЯ ЧУДА
Сад прогульщиков
И. Куберскому
I
Есть в тайном городе запретный сад,
где птицы странные в каком-то отрешенье
целуют собственные отраженья
в тугой воде – и медленно скользят
под шатким мостиком. Там есть еще
скамейки с выраженьем виноватым,
и пестрые лотки с дешевой сладкой ватой
(потом не оберешь со щек
липучий этот прах).
Сутулые деревья
стоят и ангельской побудки ждут,
как батальоны, взводы, отделенья
немых солдатских душ.
II
Сюда приходишь всякий раз
то с книжкой, то с воспоминаньем
о том, что где-то, может, жизнь иная
живет себе, не поднимая глаз.
То – сад прогульщиков, лентяев вечных сад,
чудес грошовых, леденцовой стружки
и мокрых детских губ, что тянутся друг к дружке
вслепую, наугад.
III
И ты так беззаботно обречен
(совсем как в детстве, улизнув с уроков,
от изъязвленных стен, от окриков суровых –
НЕ ВЫУЧИЛ, НЕ ВЫЧЕЛ, НЕ ПРОЧЕЛ)
блуждать сомнамбулой в казенных коридорах,
потом слететь по лестнице, и вот –
запретный сад, чужой и милый город,
где счастье тихоглазое живет,
где все твое, ты слышишь – ВСЕ ТВОЕ:
и лебеди, и розовые хлопья
на палочке, и разве это плохо –
стряхнуть себя с себя , как школьное тряпье,
и, всю-то смерть на пустяки угрохав,
на липкие грешки –
(однажды дверью – хлоп!) –
как пятиклассник, что сбежал с уроков,
глазеть на Божьи чудеса взахлеб.
Стихотворение, написанное во сне
Колдовское кресло карлика Крейга
обито истертым красным плюшем,
украшено замысловатой резьбою
кресло карлика Крейга.
Это мерзкое богопротивное кресло
сработал мастер Иоахим из Вены
и снабдил его одним механизмом
по просьбе карлика Крейга.
Тот отсыпал десяток лишних цехинов
и сказал, усмехнувшись темно и криво,
что молчание – золото, но забвенье –
чистый алмаз о двенадцати тысячах граней.
Колдовское кресло карлика Крейга
было устроено дьявольски хитро:
когда в него садился ребенок,
он переставал быть ребенком.
Словно некая темная злая воля
выпивала его глаза и улыбку...
Глядь – и в кресле уже не Йенс или Марта,
а сморщенный, злобный, бесполый карлик.
Говорили мамы своим дочуркам,
говорили папы своим сынишкам:
«Не садись в колдовское кресло Крейга!» -
но напрасны были их уговоры.
Чертов карлик все рассчитал верно
(а помог ему старый мастер из Вены):
нет на свете силы, которая бы сдержала
детское любопытство.
Что наделал ты, мастер Иоахим из Вены!
Неужели задумал мстить всему миру
лишь за то, что прошлой промозглой весною
похоронил малютку-первенца Ларса?
Но молчит суровый седой мастер,
будто в рот набрал золотых цехинов,
а на рыночной площади есть палатка,
а у входа в палатку стоит зазывала.
И идут, идут в палатку детишки
и садятся, садятся в проклятое кресло…
…………………………………………
Вы и я, конечно же, тоже там были,
надо только все хорошенько припомнить.
Оттого-то земля давно поменялась местами с небом,
что обито кроваво-красным плюшем,
изукрашено дьявольскою резьбою
колдовское кресло карлика Крейга.
* * *
Зима как расплата, зима как ответ
по прочным понятиям спящих кварталов.
Да только и слов-то за пазухой нет –
так странно, а раньше как будто хватало.
А раньше хватало и слов через край,
и силы, и славы – по самые звезды.
Пробьется нечаянная искра –
и карточный домик взлетает на воздух.
И – голое поле, где выдох и вдох
нарезаны ветром на равные доли.
Звериная тяга, внимательный ток –
так что же случилось, скажи, ради боли?
…Не надо, не стоит, не трожь, не замай –
декабрь успокоит, январь утрамбует.
Зима как осечка. Зима как зима,
да только вот снега не будет. Не будет.
* * *
(эпилепсия как дар)
Воскресение, радость, сухие глаза,
самый медленный поезд на свете,
все, что можно представить и все, что нельзя –
лишь бы только не видели дети.
(Запрокинется в небо чужое лицо –
и каштаны посыплются под колесо.)
Променад по больничному дворику – глянь,
как несуетна жизнь год за годом.
Я в нее проникаю до самых до гланд,
я вхожу в этот пряничный город.
(А потом – только пряди намокших волос.
Я взорву этот город, знакомый до слез.)
Но прошу тебя, ты обозначь, проследи
траекторию главного чуда
перед тем, как забьюсь-упаду посреди
оживленно молчащего люда.
(И каштаны посыплются на тротуар,
как последний,
сладчайший,
немыслимый дар.)
* * *
(бесы говорят)
Смотри смотри смотри на мир который умер
а если даже нет то здорово смердит
плохие сны в Твоем раскрашенном bedroom 'е
плохие сны смотри смотри смотри смотри.
фасованный пластит картонные конторы
остаться в стороне остаться в стороне
от этих жирных мест мы сами тот который
и тот который на и тот который не.
вот дерево стоит и простирает длани
вот человек дотла сгоревший изнутри
плохие сны в Твоем задроченном бедламе
плохие сны хотя б сквозь пальцы но смотри.
смотри смотри как целки маршируют topless
и дни стоят кругом с лопатами в руках
а всё что есть у нас оскаленная доблесть
не разлюбить врага не разлюбить врага.
Тебе ж припомним и пустые шашни с небом
и свежие гробы в горячих липких снах
и кровь присыпанную марганцем и снегом
весь этот добрый snuff весь этот добрый snuff .
за окнами генварь за окнами светает
заколоти врата заколоти врата
мы сами тот пиздец который наступает
на всех Твоих невидимых фронтах.
* * *
(рождественская колыбельная) Закрываются глаза окраин.
Ангел держит свечку в вышине.
И шуршит-порхает на экране
яркий телевизионный снег.
В вышине – то вспыхнет, то померкнет –
самолет ползет сквозь облака,
сквозь грозу и радиопомехи,
словно сквозь опущенные веки,
словно сквозь дремучие века.
Спят антенны, провода и мачты.
Гоблины. Пейзане. Короли.
Все мертво на сотни тысяч ли.
Что же ты не спишь, мой бледный мальчик,
там, под слоем тлеющей земли?
Никуда не выйти нам из дома.
Посмотри на ржавый потолок –
вот звезда Тюрьмы, звезда Содома,
а над ней – звезда Чертополох.
Усажу тебя, как куклу, в угол,
сказочкой нелепой рассмешу,
только б ты не слышал через вьюгу
этот белый, белый-белый шум.
Расскажу про тридцать три печали,
муравьиный яд и ведьмин плач.
Как стонали, поводя плечами,
страшными далекими ночами
линии электропередач.
А по корневищам и траншеям,
сторонясь нечаянной молвы,
по костям, по вывернутым шеям
шли скупые мертвые волхвы.
Мучились от голода и жажды,
табачок ссыпали на ладонь,
тишиной божились.
И однажды
забрели в наш неприютный дом.
Сны перебирали, словно ветошь,
пили, на зуб пробовали швы.
Просидели за столом до света,
а со светом – встали и ушли.
Шли тайгою, плакали и пели,
жрали дикий мед и черемшу.
Слушали бел-белый, белый, белый,
белый, белый, белый-белый шум.
Спи, мой кареглазый цесаревич –
там, в стране красивых белых пчел,
больше не растешь и не стареешь,
не грустишь ни капли ни о чем.
Ведь пока мелькает на экране
мерзлый телевизионный прах –
ангел Пустоты стоит у края,
держит свечку на семи ветрах.
* * *
Казнь отложена на послезавтра. Перебирая тряпки,
лоскутки, бумажки, моментальные снимки счастья,
бедная девочка Эй играет с собою в прятки,
абсорбирует страх. Она и вправду эксперт по части
превращения воспоминаний в: буквы, слова, абзацы,
далее - скрип железной шконки, звяканье связки
ключей в руках тюремщика, сладость обсасы-
ваемого леденца за щекой конвоира, запах ваксы
и подмокшей махры. Все это уже было много
раз, и еще, и еще раз. Нам не бывает скучно,
когда мы врозь. Спроси у подкроватного гнома:
к какому дантисту ушел милый смешной Щелкунчик?
Запрещенные игры в большой траве. Ветер
сучит пальцами, как глухонемой, тщится
рассказать о главном. Но девочка закрывает веер,
дергает стоп-кран, дышит чем-то сухим и чистым,
с едва уловимой нотой фиалки. Нам не бывает больно,
когда нас ебут-и-ебут-и-ебут другие, правда?
В новостях - весьма ощутимая нота бойни:
жижесборник, флям, каныга, брат восстает на брата,
но нам-то какое дело? Мы натянем носы всем карлам,
сочиним письмо президенту мира,
а на каждом парадном напишем звериным калом:
"Здесь таких не живет - проходите мимо".
Вэлкам, бедная девочка Эй, вэлкам ту пэрэнойа.
Здесь светло, как в аду. Здесь не надо мыться,
обслужив клиента. Глянь, какое парное
утро. Говорят, ФСБ читает все наши мысли.
* * *
(Тугарин и окрестности)
Городок в табакерке фабричной, где
всё давно до балды Левше-Балде –
раздолбаю, мученику во труде,
прокоптившему небо родимой «Примой» –
где шипит и квохчет людская молвь,
да река под боком, да семь холмов –
благодать четвертого, что ли, Рима.
Где каленым железом, да с матерком,
достоевский мужик тишком-ладком
ухайдакал-таки лошадку,
где двумя перстами грозил раскол –
молонья в руце на гербе градском
и тюрьма, довлеющая ландшафту.
А в прогале звездном, как между строк –
то ли начисто отмотавший срок,
то ль досрочно вышедший из-под стражи,
пролетает ангел моей земли,
отвернув к небесам похмельный лик,
ибо черен, одутловат и страшен.
Ибо не на что тут ему смотреть –
в хороводе путаниц и смертей
всё как есть, и отцы не лучше деток –
он видал все это не раз в гробу,
он подносит к устам свою трубу
и орет в нее: «Эй, ну где Ты?»
* * *
(фельдмаршал Паулюс – генералу Роммелю, 9 мая … года) Смотри этот сон до конца, и равнение, бля, на закат,
на звуки затейливой дембельской брани.
Дрянные стишата приходят к тебе без звонка,
без знаков отличий, в серебряном облаке праны.
Полки маршируют на запад, восток или юг,
но только на север – ни-ни. Добровольный термометр
покажет обугленный кукиш, и ком нах цурюк
и трудный рассвет над воздушной тюрьмою.
Равнение, бля, на цейхгауз, на запах борща.
Для смертников нынче у нас командирские пайки
и сто фронтовых – и на выход с вещами, свища
веселый вальсок про пулю в висок, jawohl .
На кителе – новые дырки для новых наград,
высокий околыш фуражки пропитан росою.
А завтра «пантеры» и «тигры» войдут в Сталинград,
и русские дети их встретят железом и солью.
Ты видишь, как диск сумасшедшей луны
поставлен дрожащей рукою на прожиг, на прожиг, на прожиг.
В тот вечер никто не вернулся с войны.
И век мой ни капли не прожит,
сотри этот сон
до конца.
* * *
Денису Модзелевскому,
журналисту и гражданину
Гонорарный январь, оснеженный Ижевск
и квартира твоя - на каком этаже? -
неприкаянная и большая,
кура в микроволновке, аптечный бальзам,
Башлачев на кассете угрюмо базлал,
и до света - всего-то полшага.
Ни продажных газет,
ни затертых кассет,
завалиться без спроса - и вдрызг окосеть
с припасенной бутылки кагора.
И понять сокрушенно: первейшее зло -
в объективной реальности, коей залог -
недостаток в крови алкоголя.
Виннипухово Дао, великое "да",
заповедная тропка отсюда-туда,
ну, давай поиграем, как будто
мы забыли пароли, ключи, имена,
а снаружи нездешняя вовсе страна,
и шагнуть за порог - как отправиться на
три веселые белые буквы.
Простодушная доблесть, дикая спесь -
полагать наобум: все, что явлено днесь,
равнозначно тяжелому бреду.
Так и бродим впотьмах - по чужим, по своим,
с телефонов казенных друг другу звоним:
- Приезжай! - Я приеду, приеду...
* * *
Кому – бесстыдная весна,
кому-то песенка шальная,
Кому-то весточка из сна:
Я умерла, а ты как знаешь.
И только ветер простонал
да закачалися деревья,
как забухавший Пастернак
в обнимку с Анною Андревной.
Ты кончилась, а я живу,
зачем живу – и сам не знаю,
а все как будто наяву,
и снова песенка дурная
поет, поет, звенит, звенит,
бесстыдно перепутав даты,
а в небе радуга стоит,
а в горле – мертвый команданте.
Однажды, ядерной весной,
мы все вернемся, как очнемся,
в горячий город, свой-не свой,
и мы начнем, и мы начнемся.
Скребут совки, картавит лед,
шипят авто, плюются шины.
а в небе радио поет
про то, что все мы где-то живы.
* * *
Вот такая это небыль, вот такая это блажь.
Улетает шарик в небо – тише, маленький, не плачь.
Он резиново-атласный над тобой и надо мной –
синий-синий, прямо красный, небывалый, надувной.
От любви и от простуды, обрывая провода,
ты лети скорей отсюда, никуда и навсегда,
выше рюмочных и чайных и кромешных мелочей,
обстоятельств чрезвычайных и свидетелей случайных -
Бог признает, Бог признает, Бог признает, кто и чей.
Если веруешь, так веруй, улетая, улетай.
В стратосферу, в стратосферу, прямо в космос, прямо в рай.
Вот какая это небыль, вот какая это блажь.
Улетает мальчик в небо. Улетаешь, так не плачь.
Над снегами, над песками, над чудесною страной –
ты лети, я отпускаю, воздушарик надувной.
Выше голубей и чаек, мусоров и попрошаек,
новостроек обветшалых, сонных взглядов из-за штор –
ты лети, воздушный шарик,
Бог поймает, если что.
* * *
( памяти Пэ)
I
Где-то заполночь слышишь тройной стук-тук-тук.
В подкроватной стране созревает латук.
В подкроватной пыли потерялся волчок.
Жил да был человек, но об этом – молчок.
В подкроватной пыли – закатившийся мяч.
Жил такой человек, сам судья и палач.
Был один метроном, сам себе мозгоклюй.
Если веришь – усни, а не веришь – наплюй.
II
Только заполночь слышится мерный стук-тук.
«Открывай, открывай, я вернулся, мой друг!
Хоть цепочку сними, хоть пусти на порог.
Я устал и замерз, как обманутый бог».
В плащ-палатке, в бушлате, в набухшем пальто,
это кто-это-кто-это-кто-это кто –
неумеренно весел и в меру поддат,
беглый каторжник ли, неизвестный солдат?
«Это я, мой воробушек, вот я каков –
от пещеристых тел до седьмых позвонков.
От обугленных скул до стеклянных ногтей –
это я возвращаюсь из синих гостей .
В некрасивом году, в кисло-сладком кино
бьюсь дырявой башкой в слуховое окно.
Толстым клювом стучу, как саврасовский грач,
сам себе мореплаватель, плотник и врач,
сам себе и мустанг, и седло, и ковбой.
Собирайся, мой друг, я пришел за тобой.
Видишь, прерию лижет шершавый рассвет.
Жил да был Франкенштейн, а теперь его нет».
III
В подкроватной стране, в бронетанковом сне
я приснился тебе, ты пригрезился мне.
Стоит скобки открыть – и припомнится, как
мы с тобой штурмовали московский рейхстаг.
Отпускаю на волю гусей-лебедей –
это игры больших невеселых людей.
И торчу на высоком холме, не дыша,
и трофейный сжимаю в руках ППШ.
IV
Расстрелять все патроны, пустить в молоко.
Запуздырить волчок – это вправду легко.
И проснуться – что скобки закрыть, что за ско
V
……………………………………………..
……………………………………………..
2007-2009
|