| ||||||
Проза |
||||||
|
|
||||||
|
Борисов Владимир Я иду к тебе, Маша……Огромный, десятиметровый крест, блеснув в робких лучах восходящего осеннего солнца свежей олифой, сусальным золотом и кроваво-красной киноварью, качнулся, и сначала не быстро и не уверенно, но с каждым мгновением все решительнее и решительнее понесся навстречу земле, округлым валунам в пепельных заплатках лишайника, стоящему под ним с непокрытой головой Ивану. Широкие перекладины креста, выполненные из тяжелых кедровых брусьев, с шумом цепляясь за упругие сосновые ветви, несколько тормозили его падение, но Иван, казалось, и не думал убегать, а только истово крестился, и, брызгая слюной, громко и быстро повторял, словно в тифозном горячечном бреду: «Спасибо тебе, Господи, спасибо тебе, Господи!» И лишь когда, преломившись пополам от глухого, мощного удара о торчащий из хвойной подушки валун, и разрывая Иванову плоть, ребра и селезенку верхняя перекладина креста упала на землю, лишь тогда прекратилась страшная эта его молитва, и из широко раскрытого мужицкого рта хлынула темная, до странности вязкая кровь, и вместе с ней измученная его душа рванулась на свободу, и лишь тогда,в последний этот его миг вспомнилось Ивану все, все хорошее и плохое, все, что случилось в его, Ивана Баркасова непутевой жизни. И вместе с пузырящими кровавыми сгустками, слюной и стонами, легкой дымкой пара, столь естественной в это прохладное осеннее утро, вырвалось тихое: - Я иду к тебе, Маша, иду…, - вырвалось и закружилось среди плачущих клейкой смолой сосен, среди подернутых красным листьев рябин, среди бледно-молочных, расхристанных облаков, застывших в прозрачном, удивительно синем небе. 1 В свое родное село Каменки с гражданской Иван Баркасов пришел в начале лета, в тонкого сукна офицерской шинели, офицерских же сапогах и с сияющим алой эмалью орденом на груди, прикрученным к гимнастерке сквозь махровую, линялую, красную тряпицу. В левом нагрудном его кармане, рядом с тонким серебряным карандашиком выпирали мятая, обшарпанная книжица коммуниста, аккуратно убранная в белый платочек и справка Симферопольского госпиталя о контузии. Контузия у Ивана была практически незаметна и выражалась в основном лишь в жестокой бессоннице да нудной головной боли, о которой, кстати, почти никто и не догадывался. Но самым странным последствием его контузии был неизвестно откуда появившийся дар к рисованию. Другой бы кто на Иванове месте, учитывая социальное происхождение и боевые заслуги в деле по уничтожению белогвардейской контры, быстро занял в селе подобающую должность, ну хотя бы председателя недавно организованной артели бедняков “Красный пахарь“, или как минимум пристроился бы к весовой у добротной, крытой железом риги отобранной в прошлом году у богатеев братьев Бессоновых, бывших владельцев паровой маслобойни и двух мельниц, стоящих по-надберегом бурной в этих местах реки Миасс. Иван же, съездив на собрание партактива в уездный город Челябинск, вернулся с пухлым, оранжевым саквояжем полнехоньким красок в стеклянных и оловянных баночках и мохнатых, свиной щетины кистей, а также с мандатом, согласно которого он, Иван Баркасов назначается директором клуба, под который отводится пустующий ныне храм.
-…Что ж ты делаешь, сука!? - кричали ему проходящие мимо мужики, когда он, в одних застиранных кальсонах ползал по грубо сколоченным лесам и широкой мочальной кистью, притороченной к суковатой палке, жирным слоем побелки замазюкивал строгие лики церковных фресок. Бабы злобно поджимали губы, но молчали, памятуя о том, как еще совсем недавно из их села вывезли несколько подвод с более- менее зажиточными и не в меру говорливыми крестьянами. - Не тронь говно, вонять не будет, - опасливо шептали умудренные бабы своим разбушевавшимся мужьям, и поскорее уводили их прочь от оскверненной церкви, подальше от контуженого художника-коммуниста. Но сколько не бился с побелкой новоявленный клубный директор, все равно то тут то там проявлялись на стенах и куполах суровые лики святых, грустно и беззлобно взирающих с пыльной, гулкой высоты на святотатца. Что бы хоть как-то отвлечь будущих посетителей клуба от этих выходок незакрашиваемых святых, Иван темно синей краской вывел по барабану ,прямо под основным куполом длинную, политически верную надпись : « Крестьянин ,помни, что только культпросвет и Советская власть приведет тебя к победе над темным, религиозным прошлым!» Надпись отчего-то Иван написал красивой, церковно-славянской вязью. Иконы же, аккуратно вынутые из своих гнезд порушенного иконостаса, Баркасов старательно закрашивал цинковыми белилами, и уж потом, как они просохли, высунув от усердия язык и не вынимая из прокуренных, плотно сжатых пальцев левой руки давно погасшую самокрутку, самозабвенно, с упорством поражающим всех заходящих по делу и без односельчан рисовал на них красных командиров и комиссаров, срисовывая. Горячих коней же по обыкновению он вырисовывал с курчавыми длинными гривами и гордо поднятыми хвостами. Иванова хибара, доставшаяся ему по наследству от его малоимущих и запойных родичей, умерших еще в шестнадцатом, совсем развалилась, и Баркасов не придумал ничего лучше, как перебраться со своими немудреными пожитками в церковь, где и обосновался в маленькой клетушке за алтарем. Печка – буржуйка, поставленная несколько кривовато на два разномерных кирпича, самолично им, Иваном Баркасовым, сколоченный стол и деревянные нары, в щелях которых неизвестно почему сразу же развелось несметное количество клопов -вот, пожалуй, и все убранство его комнатки. На широком подоконнике по центру, проветриваясь, стояли по обычаю его ярко начищенные сапоги, да в самом углу, под ржавым австрийским штыком огнем горела стопочка сусального золота, полученного им в потребсоюзе на случай проведения новогодней елки, хотя по последним слухам новогодние праздники новой властью особо не приветствуется.
Жил Иван бобылем, и лишь неизвестно откуда приблудившаяся к нему кошка гнусной, полосато-пятнистой масти скрашивала его одиночество. Целыми днями бродила она неизвестно где, не отзываясь на громкие, зазывные его крики, домой приходила затемно, вся в репьях, которые поутру Иван терпеливо выкатывал из ее короткого подшерстка, но стоило Баркасову снять с подоконника сверкающие сапоги, как кошара появлялась возле его ног и вращаясь вокруг с громким мурлыканьем, подставляла свои впалые бока под жесткие Ивановы пальцы, под его неуклюжие, мужские поглаживания и уж потом сопровождала его всюду, словно верный, хорошо вымуштрованный пес. Так и ходили они вдвоем с Иваном по селу от избы к избе, собирая мелочевку на обустройство клуба.
Но что интересно, даже здоровые, цепные псы, заприметив эту Баркасовскую, безымянную кошку, равнодушно отворачивались, как бы не замечая ее, нагло шествующую с гордо поднятым, куцым хвостом по сельскому большаку, вдоль заборов и пыльных, пожухлых лопухов, словно понимая, что этот угрюмый, неразговорчивый мужик с сухими, мосластыми кулаками и кривоватыми ногами, не раздумывая, вступится за эту свою единственную и по-своему преданную ему животинку. Культурная жизнь в клубе протекала однообразно и скучно, можно сказать, что и не было вовсе ее, этой самой культурной жизни. По первости, Иван пытался выпускать стенгазету и вывешивал ее возле правления бедняцкой артели, на кособоком фанерном стенде, но сельчане не читая. срывали его листки и в скомканном виде бросали тут же, в ломкую, пожухлую траву, рядом со стендом. Правда, приехала как-то из Челябинска небольшая театральная труппа, но программа была выбрана явно неудачно, и народ, с трудом согнанный Иваном в клуб, разбежался уже через несколько минут. Заунывное чтение отрывка из романа Толстого “Война и мир”жителей Каменок как-то не захватило. Расплатившись с артистами самогоном и вареными яйцами, Баркасов махнул на клубную жизнь своей революционной рукой и запил. Под гулкими сводами бывшей церкви витали винные пары да обрывки революционных песен, немузыкально исполненных чуть- теплым директором клуба. Иногда, проснувшись среди ночи, Иван наощупь, отыскивал стоящую рядом с кроватью бутылку с теплой водкой, делал основательный глоток и вновь проваливался в нервный утомляющий сон. Как- то под осень, когда на лужицах иной раз нет-нет, да и хрустнет первый ледок, Иван, с трудом разлепив склеенные желтоватым гноем глаза, с удивлением обнаружил в своей руке револьвер с опустошенным барабаном, медяшки гильз на полу, а в изогнутой большой иконной доске, на которой гордо подкручивал усы комбриг Чапаев несколько пулевых отверстий, расщепивших по вертикали пересохшее дерево в нескольких местах. Но не вид расстрелянного легендарного командира смутил Баркасова, и даже не желтое пятно высохшей мочи на изжеванной, проссаной простыне – подобную хрень легко отметала закостеневшая за долгие годы войны, выгоревшая Иванова душа. А поразила его кучка дохлых, трупно - воняющих мышей, лежащих на табуретке, стоящей прямо возле изголовья. - Что, кошара,- пробормотал удивленный Баркасов, глядя на кошку, вылизывающуюся на подоконнике, возле стоящих хозяйских сапог, - Даже ты понимаешь, что водку жрать без закуси никак нельзя. Позаботилась обо мне, сучка? Больше и некому.… Ну-ну. Рывком поднявшись с жалобно скрипнувшей кровати, Иван скатал матрас вместе с простынею, и, выйдя на церковный двор, подпалил вонючий сверток, бросив туда же, в неспешно разрастающийся огонь и кошачий гостинец. Наскоро побрившись, переодевшись в чистое и натянув на свежие портянки офицерские свои сапоги, он, замкнув клуб на тронутый ржавчиной навесной замок, громко крикнул кошке, -Жди здесь!- отправился на базарную площадь в надежде поймать подводу, следующую на рынок в Челябинск. 2 - Ладно, Ваня. Все понятно. Не журись. Ты просто закис в своих Каменках, в своем клубе без настоящего, живого дела…- Старший уполномоченный уездного ГПУ - бывший сослуживец и командир Баркасова, совершенно лысый и весь какой-то упитанный и круглый, словно закованный в черное шевро шар - Шмыгалкин Василий Захарович, бодро выкатился на своих коротеньких ножках из-за обитого зеленым сукном огромного стола с закругленными углами и подошел к понурому, сидевшему напротив стола Ивану. - Казачья станица Долгая, насколько я знаю ,соседняя с твоими Каменками?- Полу утвердительно спросил он Баркасова. Тот кивнул непонимающе. - Вот тебе, Иван, список казаков, предполагаемых к раскулачиванию и высылке. Через пару недель, в Долгую подойдет обоз со специалистами по продразверстке. Я предлагаю тебе в плотную заняться этим делом, (сам знаешь, лишняя винтовка никогда не помешает), а пока, пока походи, присмотрись, принюхайся. Съезди пару раз в эту Долгую. Сам понимаешь, казаки- это тебе не крестьяне, не мужики. У них у каждого в избе полный арсенал, да и злобны они не в пример мужичкам-то. Ох, и злобны. Ну, никак не желают, суки прижимистые, входить в настоящий момент. Только о себе думают! Только о собственном брюхе! А то, что голод вокруг, разруха, так им насрать! Собственнички! Шмыгалкин злобно забегал по кабинету, выписывая круги, словно старая сука перед течкой, а потом, несколько успокоившись, выпроводил Ивана за дверь, и, похлопывая его по плечу, с шутливой строгостью напутствовал. -Да, Иван. Ты себе хоть какую нибудь бабенку заведи, из солдаток, или из беднячек там.… А то слух уже ходит, что ты с кошкой сожительствуешь. Глупость, конечно, но все ж таки ты понимать должен, Иван: места у вас глухие, люди темные, а коммунистов - раз-два и обчелся.…Ни к чему нам такая твоя кошачья репутация. Ни к чему… …За большим столом сотника Яицкого войска казачьего Звягинцева всегда шумно и сытно. Семья большая, пятеро взрослых сыновей и две дочери на выданье, но все живут одним домом. Работают на один карман. Наваристые щи, отварная белорыбица, солонина из медвежатины на бледно-розовом срезе слезой исходит. В красного стекла запотевшем графинчике можжевеловая водка. На Кузнецовского фарфора блюде густо посыпанные резаным луком соленые грузди и огурцы. В избе жарко, несмотря на приоткрытые окна. Хозяин дома, располневший Лука Игнатьевич, насмешливо смотрит на стоящего посреди комнаты Ивана. - Ну и что ж ты думаешь, что если ты коммунист, директор клуба, так я тебе, голытьбе и бездельнику, дочь свою отдам, Машку? Да ты ,братец, рехнулся. Она казачка потомственная. Мои предки сюда на Каменный Пояс еще с Ермаком прибыли. Род Звягинцевых на службе у России почитай лет триста уже как.…А ты, мужик, в зятья ко мне набиваешься! Все сидящие за столом, в том числе и младшенькая, семнадцатилетняя Маша громко смеются. - Есть- пить хочешь? Садись…- Лука Игнатьевич наливает в стаканчик можжевеловой и опрокидывает ее в широко раскрытый рот. -А нет, вот тебе Бог,а вот порог!- Он, а вслед за ним и все домочадцы вновь возвращаются к прерванному приходом Баркасова обеду. Ложки громко стучат о дно тарелок. Слышатся сытые отрыжки хозяина дома. Баркасов подошел к столу, небрежно наполнил водкой полный граненый стакан, так же небрежно выпил и, не закусывая ,через несколько минут говорил, громко и отчетливо выговаривая каждое слово. - Да, ты прав, Лука Игнатьевич. Я из мужиков и радетели мои.., по - пьяни угорели. Но это все сейчас совершенно не важно. А важно и для тебя, и для всей твоей семьи только то, что в списке на раскулачивание в станице твоя фамилия первой стоит. И сейчас только родство со мной, коммунистом и красноармейцем, прошедшем и германский фронт, и гражданскую, орденоносцем и контуженным, сможет хоть как-то прикрыть твою, Лука Игнатьевич, задницу. Так как чувствую я, что ты, с-с-с-сотник, просто высылкой не отделаешься. Отчего-то кажется мне, господин Звягинцев, что ребятки из ЧК, что в конторе у «Зеленого рынка «расположились, уже в ближайшие дни тебя твое же говно жрать заставят. А засим прощайте! И если до конца этой недели, ты слышишь, казак хренов, Маша сама ко мне в Каменки не придет, сама повторяю,то я, я и пальцем потом не шевельну, чтобы тебе помочь, да и всему твоему семейству! Баркасов злобно хлобыстнул тяжелой дверью, и шепотом матерясь, не оглядываясь, пошел в сторону Сибирского тракта, в Каменки. ….Мария Звягинцева в закуток к Ивану, прокуренный и душный, пришла через неделю, принеся собой терпкий, чуть заметный запах осеннего кленового листа и девичьего, не знавшего мужских рук тела. Баркасов стоял босиком возле окна, в одних кальсонах, и, прищуривая слезящиеся от едкого, махорочного дыма глаза, молча смотрел, как она не спеша, с пугающей его решимостью снимала с себя девичье свое белье. Смахнув с простыни мелкие крошки и кое-как расправив ее жесткие рубцы, девушка легла на постель и, плотно зажмурив глаза, глухо позвала Ивана. -… Иди ко мне Иван. Я пришла. Сама. Отец был против, но я пришла-. Баркасов посмотрел на ее смуглую наготу, только-только развившуюся грудь с розоватыми сосками, упругий выпуклый живот и, вздохнув, задул через стекло керосиновую лампу. 3 Обозы из уездных городов, Челябинска и Екатеринбурга, снаряженные для изъятия продовольственных излишков у Уральского крестьянства, сопровождаемые отрядами красноармейцев и наемников китайцев, двинулись по окрестным селам, деревням и отрубам только в начале зимы, когда установилась твердая, санная дорога, да и несколько успокоившиеся кулаки и просто зажиточные крестьяне успели собрать урожай, просушить зерно и сложить его на зимнее хранение. Семейство Звягинцевых, как наиболее зажиточное и к тому же сопротивляющееся изъятию зерна было приравнено к кулакам, хотя никогда наемников не имела и было сослано на двух подвозах с минимальным количеством барахла в Соликамский край. Иван, дернувшийся было на защиту своих новоявленных родственников, тут же был вызван в кабинет к Шмыгалкину, для беседы, где он, в слезах и соплях ползал в ногах у бывшего своего красного командира и, размахивая мятым партбилетом, умолял хоть как-то помочь ему, возвернуть семью Звягинцевых. Домой он вернулся жестоко пьяным и беспартийным, Маша, в то время находясь уже в положении, узнав о судьбе ее большой и работящей семьи, ничего не сказала Баркасову, а лишь посмотрела на него долго и грустно, помолилась небрежно на проступающий сквозь побелку лик неизвестного святого и, накинув на плечи старенький полушубок, ушла неизвестно куда в вечернюю, снежную, ветреную мглу. Бросившийся было ей вслед Иван сразу понял - бежать и искать жену бесполезно. Истинная казачка, гордым и упрямым характером пошедшая в отца, Маша никогда бы не смогла простить Ивану не то, что предательства, но и подобного бездействия. После ухода жены, Иван как-то уж слишком осунулся, почернел лицом и стал неразговорчив. Иногда еще бросит пару слов кошке своей, отъевшейся за недолгое время его, Баркасова семейной жизни, а с людьми ни-ни. Как отрезало. ……….. Клубные дела, Иван полностью забросил, в свой закуток, где казалось, все еще витал горьковато-пряный запах молодого Машиного тела, возвращался он только чтобы отоспаться, а днем Баркасова чаще всего можно было увидеть сидящим на теплых бревнах полуразрушенного моста, прогретых слабым, неверным февральским солнцем. Рядом с ним по обыкновению сидела и его кошка, мудро и всепонимающе поглядывая на хмурого хозяина, часто зевая и нервно подергивая острыми ушами. Несколько раз по возвращении к себе в алтарь, Иван находил на столе, надо полагать, присланные с нарочными письма и повестки, требующие его, Баркасова, немедленного присутствия в Челябинском отделе чрезвычайной комиссии. Не читая, Иван сжигал их в буржуйке и долго еще после этого сидел на дощатом полу, устало поглядывая на огонь сквозь приоткрытую, чугунную дверцу. В первых числах марта он обнаружил на своей кровати сложенный вчетверо школьный листок, исписанный мелким, убористым почерком: « Иван. Помня о лихих годах нашей с тобой совместной жизни, когда и я, и ты, не оглядываясь назад, смело летели на врага на наших боевых конях, а после боя, после кровавой схватки, сидя в сырых окопах, мечтали о том, каким оно станет, наше счастливое советское завтра, прошу тебя, если еще не поздно, если еще успеешь, беги, беги, куда пожелаешь. А я обещаю, что до тех пор, пока это еще возможно, попридержать справедливую и беспощадную руку нашего революционного правосудия. Беги, Ваня, и письмо это мое, продиктованное мне крепкой мужской к тебе любовью, пожалуйста, уничтожь. Сам понимаешь, время сейчас такое. Старший уполномоченный ЧК Шмыгалкин Василий Захарович.» …В ту же ночь, ушел Иван в горы. Прихватив собой стеганое одеяло, в который сложил весь свой плотницкий инструмент и краски с кистями. Безымянная кошка, сверкнув желто-зелеными глазами, пятнистой тенью шмыгнула за ним. 4 Двое суток почти без остановок уходил в горы предупрежденный бывшим фронтовым дружком Баркасов. Следы его в жестком, ноздреватом, похожем на подмоченную крупную соль снегу, тут же наполнялись темной, холодной, талой водой. Снег в лесу, под раскидистыми елями еще сохранился, но на валунах, южных склонах и каменных осыпях весеннее солнце уже слизало его, обнажив плотные, мохнатые, причудливо изогнутые ростки папоротника и вечнозеленые кустики брусники. В районе горы Таганай Иван впервые позволил себе оглянуться назад. И справа и слева вокруг него шумела темно-зеленой пеной вековая тайга - сосны и ели. И лишь на самом верху темно-красного утеса привольно раскачивался кедр - идеально прямой, толщиной в обхват. - Ну, вот я пришел, Маша! – удовлетворенно шепнул Иван и, привалившись к плоской, словно ножом срезанной скале, закурил, устало осматриваясь. - Вот я и пришел. Сегодня денек передохну, а уж завтра, завтра точно начну. Ты потерпи Маша. Я знаю, я чувствую, что тебя уже больше нет, но душа, душа твоя она точно где-то рядом. Она здесь. А иначе бы зачем я полез в такую глушь? Правда ведь, Машенька!? Правда… Весны на Южном Урале обычно необычайно быстро преображают, казалось, еще вчера спящую под метровым снегом природу. Несколько более или менее теплых деньков, и прогретый воздух, отгороженный от материковых ветров поросшими корабельным лесом горами, слюдянисто колыхаясь расплавит последние снежные островки даже в глухих чащобах и глубоких оврагах, выгонит сквозь прелую, прошлогоднюю хвою лохматые растеньица подснежников с крупными пониклыми цветами и невзрачные, тонкие росточки с мелкими солнышками на концах - мать и мачехи. …Первым делом Иван соорудил небольшой шалаш, расположив его почти на самой верхушке Таганая , спрятав его среди огромных, сглаженных веками валунов. Камни эти, прогревшись за долгие теплые дни, постепенно отдавали свое тепло ночью, и Баркасову вместе со своей кошкой прохладными пока еще ночами было не холодно. Впрочем, кошка быстро освоилась здесь, в тайге и, так же как и в родных Каменках, шлялась где-то целыми днями, прибегая к шалашу лишь ближе к вечеру. Целый месяц ушел у Ивана на то, чтобы из срубленного кедра сработать большой, православный крест, выпилить, соединить перекладины на шип, обработать рубанком до шелковой гладкости. Светло-янтарные стружки вокруг креста он каждый вечер аккуратно выбирал из молодой травы и вечерами, сидя у небольшого костерка, сжигал их, с удовольствием принюхиваясь к смолянистому, отдающему канифолью и скипидаром дымку. Мучивший по первому времени Баркасова голод, постепенно притупился, улегся где-то в самом низу поджарого его живота. Теперь Ивану вполне хватало горсти прошлогодней брусники, сорванной и проглоченной прямо с плотными, лощеными листиками да нескольких грибов – сыроежек, вывернутых изо мха прямо здесь, вблизи от шалаша. Да и жаль беглецу было время тратить на поиски более серьезной пищи - очень уж опасался Иван, что зарядят дожди, и работа его, и без того продвигающаяся довольно медленно, остановится. В конце июля сделал Баркасов на более-менее просушенном кресте первый набросок распятого Иисуса. Сделал - и сам удивился, до чего же удачно он у него получился. -Словно Бог руку водил, а не я!- проговорил довольно Иван. В последние дни он все чаще и чаще говорил вслух, словно опасаясь странной этой, многовековой, таежной тишины. Красок катастрофически не хватало, но и тут, казалось, не обошлось без Божьего провидения - разноцветные глины, слабые на излом сланцы разных оттенков встречались ему довольно часто и, размолов минералы на плоском камне и смешав полученные порошки с олифой, получались у художника-самоучки довольно приемлемые на вид краски. Вместо нарисованных гвоздей, вбил Иван Иисусу в руки настоящие, железнодорожные костыли с гранеными, коваными шляпками, от чего вид распятого Спасителя неожиданно принял вид объемный и очень натуральный. - Господи!- прокричал Баркасов, отбрасывая ненужную более ему кисть и торжествующе вглядываясь в свежее покрытое олифой изображение Христа. - Да неужели я это сделал? Да неужели я это смог? Сумел? И это мне далось после стольких-то грехов? Господи, я не достоин милости такой! Боженька ты мой, я никогда ни о чем тебя не просил, да и не верил я, скорее всего в существование то твое, да и сейчас я, наверное, до конца не уверен, что ты, такой всемогущий, всесильный и столь терпеливый, живешь себе где-то там, наверху …- Иван вытер пропахшей олифой мокрое от слез лицо, устало опустился на колени и глядя куда-то, вверх, в чистое, умытое небо прошептал чуть слышно, но тем не менее твердо. -Я знаю Господи, что глупо было бы с тобой торговаться, но ты видишь, как это красиво, как красиво то, что я сделал, то, что у меня получилось. И единственно о чем бы я мог тебя просить, Господи - так это поскорее меня к Маше моей отправить, плохо мне без нее. Тошно совсем. Руки ,боюсь, на себя наложу. А это, говорят, грех смертный... А мне Господи, к Машеньке -то моей, чистым хотелось бы подойти, приблизиться…Ты уж помоги-то мне, Господи, сам знаешь, если ты все ж таки есть, не со зла у меня так жизнь моя сложилась, не со зла-. …Эх, жаль лопату негде взять - расстроено пробурчал Баркасов. - Топором, какое же это копание? Так, одна насмешка... Крест здоровый, а яма - меньше метра. .…Разве что камнями потом поприсыпать? * * * Огромный, десятиметровый крест, блеснув в робких лучах восходящего осеннего солнца, свежей олифой, сусальным золотом и кроваво-красной киноварью, качнулся, и начал медленно, но неумолимо крениться в Иванову сторону. -… Все-таки надо было яму поглубже копать, - подумал в последний миг Иван Баркасов, а губы его, его широко раскрытый рот уже отчаянно кричал во весь голос - Спасибо тебе, Господи! Спасибо тебе…
Информационная поддержка сайта: |
|||||
| Журнал "КОЛЕСО" - читать страницу с начала |
||||||