Евгений Петропавловский
***
На склоне заката, облитого кровью реликтовых птиц,
седлают коней казаки из далёких небесных станиц -
сбиваются в стаи и мчатся в тиши, и верстают маршрут
в неверные сумерки, в пыль уходящих минут;
черны их бешметы, черны сапоги и папахи черны,
и только в зрачках - сумасшедшая сталь восходящей луны...
Ни гика, ни стука; не звякнет нечаянно бранная снасть -
как будто и звуки боятся на тёмную землю упасть.
Несутся безмолвные сотни к мерцающей первой звезде
по мёртвому Дикому Полю, которое ныне - везде…
Вдоль гиблых лиманов, отравленных рек и бесплодных полей
размашистой рысью, а после - намётом пускают коней,
безудержно мчат по украинным вехам родимой земли,
которую в сечах с врагом нестрашливо они берегли,
пока не приспела пора уходить на небесный кордон…
Летят казаки, словно лютая память грядущих времён.
Мелькают, мелькают копыта, едва ли касаясь травы...
Когда б супостат повстречался - ему не сносить головы;
но нет никого: ни чужих, ни своих, ни великой страны -
лишь Дикое Поле... И чёрным потоком - под сенью луны -
подобные стаду могучих кентавров, летят казаки
по следу былого, по древнему космосу русской тоски...
***
Я забываю имена,
ведь имена - всего лишь знаки
вдоль троп, взбирающихся на
вершину памяти. Во мраке
любовей, выжженных дотла,
они - астральные тела,
и в их незримом зодиаке
сориентироваться мне
всё невозможней; пыль желаний -
сквозь амальгаму встречных дней
сочась - всё злей и донжуанней
возводит в степень ноль обзор.
Мне в спину дышит Командор;
но я всё ближе к донне Анне,
переходящей в донну Икс.
Что имя? Лишь координата,
в которой проступает лик с
чертами всех, кого когда-то
любил… Живут их голоса,
но тем грустнее их глаза,
чем дальше нас листают даты...
ПРИЗРАК СТАРОГО ПАРКА
Кружит над миром осень золотая,
и всё покрыто палою листвой...
Бутылки из-под листьев выгребая,
идёт дедок с потрёпанной сумой.
Патрульно-постовой наряд не тронет
привычного, как дождик, старика;
порою на ходу смешок обронит
иной ханурик, выпивший слегка,
да пацанёнок, чуждый пацифизма,
засунет пальцы в рот и засвистит...
А дед плывёт, как призрак коммунизма,
и лишь себе под чоботы глядит...
Снимите, люди, шляпы виновато,
когда шагает в сумерки герой:
он - в ранге Неизвестного Солдата -
остановил фашиста под Москвой,
пред ним склонились Вена и Варшава,
ему сдалась в Берлине вражья рать...
Он заслужил в стране родимой право -
себе на хлеб - бутылки собирать.
...И он уходит в отблеск обветшалый.
А в небе, не прощая ничего,
струится журавлиный клин усталый.
И в том строю есть место для него.
В ПРИЗРАЧНОМ СВЕТЕ СЕЛЕНЫ
Лениво плыли облака,
луну молчаньем облекая,
и шепелявила река,
лимонный лёд луны лаская,
и, словно лунный сон, легки,
златоволосые русалки
меня под волны увлекли,
и было мне себя не жалко;
и расходились вдаль круги -
и становились тихим плёсом;
и плыли лунные стихи
большою лодкою без вёсел.
***
Я хочу быть с тобой, но ты рядом и так далеко,
а слова, словно пули, летят умирать в «молоко»,
растворяясь в кружении ветра, в искринках дождя,
я хочу быть с тобой, но теряешься ты, уходя,
ускользая на выдохе, даришь рукам пустоту,
бесконечные смыслы и злую её простоту;
так от камня, упавшего в тихую воду пруда,
разбегаются волны по кругу, уже никогда
не вернуться им к центру, и мчатся волна за волной,
искажая друг дружку, когда я хочу быть с тобой,
но ты рядом и так далеко, и позволена мне
параллельная жизнь контрапунктом в твоей тишине,
совпадая во времени, длясь, точно утренний сон,
все верней понимая, что я (навсегда?) обречён
шлифовать мизансцену, в которой до жути легко
прикоснуться к тебе, ведь ты рядом, но так далеко
отстоят наши жизни от схем, что таятся в словах,
я боюсь быть с тобой, но тебе не понять этот страх,
этот призрачный бег (от себя?) от тебя - потому,
что я рядом ещё, но уже погружаюсь во тьму...
***
Моё поколение мечено боем.
Афган и Чечня будут помнить о нём.
Чужой полумесяц и солнце родное
горят над могилами Вечным Огнём.
Сменяя друг друга, приходят закаты.
О, сколько ещё нам отмеряно лет!
И всё-таки вы нас простите, ребята,
за то, что мы живы, а вас уже нет…
за то, что немыслимо ярко и звонко
стараемся жить всем невзгодам назло,
за то, что женились на ваших девчонках,
за то, что иначе сложиться могло...
Теперь уходить нам всё дальше и дальше -
«сегодня» свои превращать во «вчера».
Моё поколение снова на марше
в немеркнущем свете святого костра.
Мы будем себя торопить и эпоху -
в полях ускорений, в разгоне страстей -
до судного дня, до последнего вздоха,
до красной черты на шкале скоростей,
и там, где дорога извилисто-зыбка,
нам будут светить до усталых седин
железные звёзды на тех пирамидках,
что выше любых непокорных вершин.
И с этих высот нам смотреть неустанно
в тревожные, но не чужие края,
моё поколение, вечная рана,
и неопалимая гордость моя!
***
Каждый - чья-нибудь утрата; листопад играть с листа и
в зыбком озере заката, осыпая птичьи стаи,
убывать дано не только временам, летя по кругу,
но и чувствам; и поскольку понимание друг друга -
это видимость пространства, остающегося между
суетой непостоянства и неспешностью надежды,
нам отпущено так много: исчезая, возвращаться
в каждом жесте; а дорога, о которой словно снятся
наши дни, идёт всё круче, всё стремительней теряя
эти отблески и тучи. Эти слёзы, дорогая,
ни к чему кромешным птицам, что скользят по глади взгляда;
сердцу в сердце не излиться на изломе листопада,
на излёте паутинок переменчивого света
мы войдём в круженье льдинок, в невесомый абрис ветра,
понимая что сложенье наших соприкосновений
в каждом новом отраженье - это больше, чем ступени
в никуда; и что не нужно ничего прекрасней этих
птиц, протяжно и предвьюжно вспоминающих о лете,
и что нет неоспоримей этой радости печальной -
быть всё дальше и любимей и уйти, оставшись тайной...
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Я когда-то к этой девочке ходил -
уводил на дискотеку и в кино.
Боже мой, как я тогда её любил!
Чёрт возьми, всё это было так давно...
В час летучего цветения планет
я увлёк её в шальное забытьё;
била дрожь нас, и она шептала: "Нет", -
а я слушал - и не слушался её...
Только лето отзвенело в листопад,
а когда снежинки смежил белый свет,
от неё к другой ушёл я... Наугад
расставаться так легко в шестнадцать лет.
Я обиды пустяковой не простил.
Вышло глупо это. Грустно. И смешно.
Боже мой, как я тогда её любил!
Чёрт возьми, всё это было так давно...
Нам понадобилась тьма тоскливых дней,
чтоб истлела нас связующая нить.
Мы характеры выдерживали с ней.
Оба выдержали. Некого винить.
С той поры я стольких женщин разлюбил,
что ни шанса на вакансию в раю.
А лукавый шепчет: "Ты кого ловил?
Может, птаху упорхнувшую свою?"
Ах, не знаю. Ей, наверное, сейчас
не до юношеских выцветших тревог:
муж, работа, дети ходят в энный класс...
Словом, дай ей бог всего, что я не смог.
Да и я, сыграв грошовый эпизод,
поважней себе не вышакалю роль.
Скоро ночь. Подруга новая придёт.
На столе - вполне приличный алкоголь.
И, должно быть, у меня достанет сил
не крутить в усталой памяти кино
о той девочке, которую любил
так безжалостно, нелепо и давно.
Если ж выйду, ошалевший от тоски,
чтобы мчаться к ней, как в юности, легко -
не возьмёт меня, наверное, такси...
Потому что это
очень
далеко.
ЛЕДЯНОЙ ПОХОД
Лютый месяц, восемнадцатый год.
Начинается Первый Кубанский поход…
Корниловский полк, белая кость;
почти каждый – уже нездешний гость.
На рукавах и знамёнах у них черепа.
В задонские степи влечёт их судьба.
В чёрных мундирах смертными птицами
По карте вниз – кровавыми вереницами –
Струятся от Ростова до Екатеринодара:
- Кроши краснопёрых! Руби комиссаров!
Под Выселками и Кореновской от красных заслонов
летят пух и перья… А с чёрных шевронов
скалятся корниловские черепа:
«Дави коммунию, как клопа!»
…Снег пополам с дождём, промокли шинели;
под Новодмитриевской – обледенели.
Так в белых панцирях и ринулись в бой
белогибельной армией ледяной…
Над станицей - безостановочный
трёхлинеечный треск винтовочный,
строчат пулемёты, орудия бухают…
Не слышно лишь, как в бездну ухают
души рыцарей Ледяного похода –
белые птицы –
с чёрного небосвода.
…А днём на станичном майдане - в ряд -
Семь виселиц. На них комиссары висят…
Тысяча и пятьдесят вёрст
Пройдены. Теперь – в полный рост,
в последний час – последний удар:
не сдаётся красный Екатеринодар.
Пешей цепью и конной лавой –
не за наградами, не за славой –
мчатся на пули усталые птицы.
Пять суток сраженье клубится...
А когда победа совсем близка,
вдруг просачивается в войска –
и усиливается, гремит:
- Корнилов убит!
- Ко-о-орни-и-илов у-у-уби-и-ит!
- Как это вышло? Кто был с ним рядом?
- Да очень просто: шальным снарядом
накрыло штаб – и пиши атанде;
ещё контузило адьютанта…
Полуживые -
скорбной гурьбою -
корниловцы выходят из боя.
И мчится на север чёрная стая,
в яростных стычках обозы теряя.
Этот маршрут и непрям, и долог.
А на Дону закипает сполох:
достали пики, наточили клинки –
и сбросили красную власть казаки;
а теперь дожидаются допомоги
от тех, кто ещё в дороге…
Это только начало. Страшная будет война.
Но пока что она никому не видна.
Победно ликует Екатеринодар:
«Раздавили гидру! Отразили удар!»
…Могилу Корнилова раскопают –
покойника разденут, заплюют, испинают,
по улицам потащат с хохотом:
- Ну как там, в аду? Хорошо али плохо там?
- Пущай в костерочке поджарится, сука!
- Другим благородиям будет наука!
Тот, кто более всех на язык востёр,
первым начнёт разводить костёр.
И толпа устроит маленький ад
тому, кто уже не вернётся назад.
Так ребёнок глумится
над мёртвою птицей –
злой ребёнок,
набирающийся силёнок,
пока его душа до большого зла -
не успела, не доросла…
|