эмблема журнала КОЛЕСО   Колесо - литературный журнал №21, июль - август 2009 года
Проза

Олег Тенчурин

Обещание солнца

Бронхит – очень тяжелое заболевание. Тот, кто им болел, знает, что во время изнуряющих приступов кашля начинает казаться, что Ты – это вовсе не Человек=душа+тело. А одно только тело, механизм, машина. А точнее – сломанная машина.

И вся жизнь начинает крутиться и стопориться вокруг этого проклятого шипяще-хрипящего бронха. И плевать, что «Спартак» победил, и что Маня звала тебя в гости, а у Славки день рождения, и он ставит, накрывает, зовет. Плевать. Главное – откашляться.

Петр Кузин болел уже третий месяц. Стандартный набор медицинского сервиса из районной поликлиники не помог. Рецепты товарищей чуть не убили Кузина окончательно. Перцовый пластырь, с отпечатком заботливой пятерни кочегара Емелина, выжег на коже непроходящее красное клеймо. Втирания жутко пахнущей мази, многозначительно отрекомендованной слесарем Митрохиным как барсучий жир, только раздразнили воспаленные бронхи, и во время приступа эпилептически жуткого кашля, напоминающего страдания избавляемого от засевшего внутри беса, Кузин, как казалось, чуть не выплюнул наружу и легкие, и кишки, и саму душу.

– Вы, голубчик, все время студите свои бронхи. Вам обязательно нужно хорошенько прогреться на солнышке! – с тяжелым вздохом подытожила терапевт, пряча в стол невостребованные Кузиным рецепты дорогих лекарств.

Хорошо давать советы. Да только как тут убережешься, ведь не в теплом кабинете сидишь. Но, чур, обо всем по порядку.

Работал Кузин на заводе им. Ухтомского, в цехе сборки сельскохозяйственной техники. Бетонный короб цеха и зимой и летом сохранял внутри себя одинаковую температуру. Наверное, это был феномен. Правда, феномен никем не изучаемый и никому не нужный. Посудите сами. Во времена Советской власти, когда в коробе собирали трактора и сеялки, и воздух был накален от обилия тарахтящих и гудящих электроприборов, начальственных призывов «дать план на 101%» и ответного поминания матерей со стороны пролетариата, температура в коробе составляла плюс двенадцать по Цельсию. Когда отшумели за стенами «проклятьем заклейменные», а «вихри враждебные» еще только собирались в грозный циклон, в коробе все равно было плюс двенадцать. Это притом, что накопивший долгов завод был обесточен рачительными энергетиками и, как казалось, навсегда лишил друга Кузина Емелина странной мечты погибнуть от высокого напряжения в результате соприкосновения его – Емелина – мочи с оголенным проводом.

На улице клубилась паром зима, и, чтобы не замерзнуть в коробе, жгли костры. Большие двухсотлитровые бочки ставили на попа и, набросав внутрь щепы из некогда любимых ящиков для домино, грелись и молчали. Праздничная подсветка преображала короб до неузнаваемости, заставляла крутить головой, отрывать руки от тепла и показывать на какую-то веселую тень на стене… Начались пересказы воспоминаний, шутки, смех, люди уже и про холод забыли, и было не так уж и важно, что на термометре все те же двенадцать градусов.

В общем – таял ли город от жары или коченел от холода, в коробе было плюс двенадцать. Поэтому одевались в коробе соответственно: промасленные брезентовые штаны, куртка поверх дырявой рубашки, и телогрейка. Телогрейку иногда снимали. Первая причина такого пижонства – аврал.

Экстенсивный путь развития экономики предполагал ее движение только при помощи физического ускорения процесса. Завертываешь гайку за минуту – будешь за сорок секунд. Подкатываешь колеса за пять – теперь будь любезен за три. Естественно, вследствие такого подхода пот из трудовых пор струился активней.

Другой причиной сбрасывания одежи была водка. Короб очень ее любил. В коробе можно было выпить в два раза больше нормы. У каждого, конечно, своя норма: так, например, слесарь Митрохин запросто выпивал стакан, а потом шел точить болт. В смысле, доводил до ума заготовку.

Кочегар Емелин брал на грудь литр. И пил по полстакана, ритуально, с обязательным отставлением в сторону черного копченого мизинца.

Кузин мог выпить и больше, но, как-то поймав себя на мысли, что весь хмель уходит в согрев тела, а душу совершенно не трогает, больше стакана за раз не поднимал.

Зарабатывал Кузин так себе. В лучшем случае тысяч семнадцать-двадцать.

Большая часть денег уходила на алименты, которые Кузин перечислял бывшей жене. Жена после развода быстро нашлась (хотя, может, и не терялась), вышла замуж и, благодаря новому кавказистому мужу, в жалких денежках Кузина не нуждалась вовсе. Видимо, благом приобретенные качества стервы сути женской в ней до конца не убили, и от денег бывшего она отказалась.

Кузин отказа не принял, бывшая деньги бывшего копила на счете и не тратила. Берегла для сына. Сын Кузина потихоньку забывал. А Кузин и не противился этому. Встречались они редко, по календарной необходимости, чтобы одному неловко всунуть в руки, а другому, не глядя, бросить на диван какой-то подарок. Короткие разговоры по телефону по большей части состояли из пауз и междометий, и ни радости, ни горечи уже не вызывали. Так, обыденное, внесенное в список механистическое действие, к сердцу и душе никакого отношения не имеющее.

А еще в этом списке числились сногсшибающие пьянки, торопливый секс,

футбол, бокс, в общем, все, от чего у слесаря Митрохина, кочегара Емелина, электрика Петелина душа брызгалась кипятком. Но Кузину все это теплого градуса жизни не прибавляло.

Думая иногда о себе, скорее по инерции и ненадолго вперед, Кузин все чаще видел перед собой нитку термометра, поперек перерезанную черной линией двенадцатого градуса.

В последнее время термометр жизни Кузина мог ожить. Рядом с коробом начали строить новый современный сборочный цех, и Кузину обещали место начальника смены. Узнав об этом, Кузин попробовал порадоваться. Впервые за долгое время без всякого повода позвонил сыну, был нарочито весел, снисходительно раскован, и если бы не очередной приступ кашля…

Но, переломленный пополам перехватившим дыхание спазмом, не в силах разжать пальцы, судорожно сжимающие трубку, Кузин с чувством полного уничижения слушал равнодушное алеканье сына и, непонятно почему, мечтал о том, чтобы в новом цехе не было термометра.

Надо было только закончить сборку экспериментального комбайна. И сделать это качественно и в срок. И Кузин терпел. В начале болезни он честно лечился. Не помогло. Тогда он решил просто перетерпеть напряженный период, сдать работу, а там… Утром, дав задание членам бригады, он уходил в котельную к Емелину, где, прижавшись спиной к горячему ржавому боку трубы, грелся и вполуха слушал кряхтенье истертых угольной пылью легких кочегара, а иногда треск и шипение его же измученного сухомяткой кишечника. После чего вставал, вздыхал и… долго и мучительно кашлял. В ответ на испуганное кряхтенье-шипенье организма Емелина махал успокоительно рукой, и шел контролировать работу в цех.

В день, когда врач посоветовала Кузину принимать солнечные ванны, солнца не было. Его вообще не было. Во всяком случае, Кузин его не видел уже месяц. С давних времен ожидаемое как время солнечного света, лето утверждалось как таковое только календарно обозначенным названием. Серое, придавившее город небо ни света, ни тепла не пропускало. С утра уже начинало парить, при взгляде вверх казалось, что небо распухает, движется вниз, угрожает. И точно, к вечеру, набрав из жидких улиц грязи, небо чернело, взрывалось и секло струями благодарно чавкающую землю.

В обед Кузин вышел из короба. Главный инженер вызвал его на площадку строительства нового цеха. Постояв рядом с кучкой щеголеватых молодых людей, хмуро наблюдавших за оптимистичной жестикуляцией главного инженера, присоединившись к всеобщему наморщенному разглядыванию чертежей и приняв участие в долгой дипломатической паузе, являвшейся ответом на вопрос о сроках пуска, Кузин вскоре поплелся обратно в цех.

И там, возле цеха, Кузин увидел себя. Упавший на землю свет как резцом художника провел по фигуре Кузина и наклеил ее силуэт на растворившийся в лучах солнца бетон короба.

– А ведь я еще ни-че-го… – словно зачиная первый куплет знакомой, мужественно-слезливой песни, прошептал Кузин, разглядывая косой саженью раскинувшего плечищи молодца – там, на бетоне короба. – Я щ-щас, погреюсь, и вообще… все будет хок-кей, – заставляя себя утвердиться в скором и светлом, духоподъемно закончил Кузин и, скинув куртку и дорогой сердцу тельник – память о трех годах жизни, отданных ВДВ, – обернулся к солнцу и, зажмурив глаза, стал греться.

Чего в этом было больше: самоубеждения, или действительно солнце благотворно влияло на поломку в организме Кузина – неизвестно, но уже через пятнадцать минут он почувствовал себя значительно лучше. Притихло, поистерлось до шороха клокочущее урчание в груди, смелее стали вбирать в себя воздух доселе испуганные легкие, и сам воздух, еще недавно плотный, спрессованный как бетон, вдруг рассыпался на мириады частиц и влетел в трепещущие ноздри десятком забытых запахов жизни.

…Брошенный порывом ветра горький аромат полыни с ближайшего пустыря вдруг расколдовал спящие воспоминания молодости, где пятнадцатилетний Кузин, спрятавшись среди бурно разросшихся сорняков, осторожно целовал свою одноклассницу Нелю. У Кузина в тот день был насморк. И перед особенно долгим поцелуем он, пряча лицо в русом шелке Нелиных волос, глубоко вдохнул воздух ртом. А после, отвалившись от бессильных, но все еще трепещущих губ любимой, вдруг вздохнул внезапно прочистившимся носом тяжелый дурманящий дух полыни. И голова закружилась от счастья.

Наверное, тот же ветерок забрался на крышу короба, где недавно шумели непонятные молдавские рабочие. Еще не совсем подсохшая кровля отдала ветру частички сладковатого аромата битума, а Кузин уже как наяву увидел берег Черного моря, Джемете и плачущую от досады жену. Только что она, радостно визжа, пинала ногами грозно пенящуюся волну, бесстрашно падала в нее, барахталась, как вдруг заметила, что вся перепачкалась в невесть откуда взявшемся в море мазуте.

Мазут на удивление легко отчистился. Тогда к ней еще ничего не прилипало, а Кузин надолго запомнил этот запах. Запах ее чистоты и моря…

Солнце торопилось согреть его. Отвыкший от жары организм быстро сдался, о чем и просигнализировал, высунув наружу жирные капли пота.

Кузин попробовал смахнуть их со лба ладонью, а потом, повинуясь мгновенному желанию, открыл глаза. Вовремя прикрытые ладонью глаза солнце не беспокоило. А там, впереди, где неухоженный заводской сквер расступался, пропуская вперед неширокую аллею, Кузин увидел дорогу. Ей ничего не мешало. Она не петляла, не терялась среди наползавших кустов.

Она звала. Кузин отозвался. Он пошел по ней, осторожными мысленными шагами… как вдруг солнце исчезло. А сама дорога вдруг показалась тоненьким ручейком, вливающимся в серо-голубой океан неба.

Он еще минуту постоял раздетым. Видения, посетившие его, неторопливо уходили. Но – словно память о них – оставалось легкое и успокоенное дыхание. Кузин прислушался.

Не хрипит. Стараясь придать ощущениям некую гарантированную материальность, Кузин с уверенностью колдуна произнес:

– Солнце поможет. Оно помогает. Надо погреться, позагорать. Выздоровею, а там... – метнулся в будущее Кузин; но закончить мысль не смог, так как это требовало включения в процесс мозга, что, как показывал опыт, могло обернуться матерным выкриком из митингово непокорной толпы мыслей пессимистического толка.

Поэтому, ограничившись моторчиком жужжащим в голове лозунгом «Солнце помогает!», Кузин сноровисто оделся и бодро зашагал в цех. А потом еще долго ощущал сбереженное одеждой тепло разогретой кожей.

Вечером, привычно усаживаясь в кровати (так удавалось хоть на чуть-чуть оттянуть каждодневную расправу над истерзанными бронхами), Кузин попробовал еще раз вспомнить то удивительное состояние легкого дыхания,

пришедшее после солнечных процедур. У него почти получилось: и пахучий мазут послушно покидал теплые ноги жены, торопливо впитываясь в мокрый платок.

Продолжая вспоминать, Кузин добрался до того места, где домашний альбом воспоминаний заканчивался, и вдалеке появлялась дорога. Он попробовал представить себе, что его ждет впереди, даже проговорил губами несвежую банальщину (светлый путь, пыль дорог, ромашки на обочине), но никакой картинки не увидел. Он тут же отмотал все назад, и теперь, уже не спеша, смакуя проступающие из отогретой памяти подробности, поплыл в теплом течении своих воспоминаний, не позволяя лишь доплывать до буйка, за которым возникала необходимость думать о дороге.

Ночь прошла непривычно спокойно. Бодро взбивая на щеках душистую пену, Кузин, глядя в зеркало, задорил себя взглядом строителя коммунизма с плаката в заводском профкоме и уже обретшим магическое звучания тезисом: «Солнце поможет».

В цехе Кузин огляделся. Вяло копошились в попытке оттянуть начало трудового дня немногочисленные рабочие. Скудость похожего на полуфабрикат прожитого за прошлый вечер вываливалась на общий стол общения, и там, участливо востребованная кем-то, становилась уже полноценной пищей для разговора.

Митрохин сквозь стиснутые губы тянул водяру, Емелин при помощи рук показывал футбольные финты, которые не умеют делать «наши ху…болисты», а Петелин, с явным уважением к себе и упором на повторяющееся через слово заклинание «А я им сказал», повествовал хронику борьбы за просмотр футбола с коровой Машкой, козой Лидкой и тещей, сукой и пи…дой Марьиванной.

Почему-то сегодня все это, обыденное и почти ритуальное, показалось Кузину смертельно скучным и пошлым.

Кашлянув, чтобы обратить на себя внимание, он подождал, пока Митрохин поставит стакан и перестанет кривиться, после чего громко и веско заявил:

– Так, мужики, кончай травить. За работу. А ты, Семеныч, больше внагляк не пей. На тебя глядя, и молодые начнут.

Митрохин быстро заморгал глазами, словно настраивая их на тщательное исследование лица этого неизвестного Кузина. Но Кузин был спокоен и тверд (выражение с плаката «Отстоим Сталинград!» в профкоме), поэтому Митрохин спрятал стакан за пазуху и, как бы извиняясь, кивнул.

– И вообще… – начал было неизвестно о чем Кузин, но словно из засады наскочивший кашель не дал ему закончить предложение. Пока он кашлял, все внимательно и напряженно ждали.

Ну, конечно, нужно было закончить разговор правильно. Кузин и сам понимал, что повисшее таинственным обещанием «вообще» необходимо срочно расшифровать. Поэтому он очумело потряс головой, смешно выпучил глаза и, со всего маха хлопнув Митрохина по плечу, гаркнул:

– В цех новый пойдем! А там все по-другому будет!

Бригада дружно протянула якобы означающее понимание «а-а-а», но на спину уходящего бригадира глянуло как на новые ворота.

Кузин торопился к табельщице Маше. Скоро обед, и она наверняка его позовет. А ему нужно на солнце, и вообще… тьфу, привязалось. Хотя действительно привязалось.

Когда он порывисто отворил дверь в каморку табельщиц и замер на пороге – высокий, запыхавшийся, со странной решимостью во взоре – Маша поняла все по-своему. Она неслышно метнула свое могучее тело к двери, быстро закрыла ее ключом и, одарив Кузина горячим поцелуем, шепнула:

– Не дождался, значит, обеда…

Кузин растерялся лишь на секунду, но Маше хватило этого, чтобы стянуть до колен рейтузы и трусы и, практически одновременно, схватить подол юбки, повернуться к Кузину спиной, взметнуть купол юбки на крепкие бока, утвердиться коленями на стуле и, грациозно прогнувшись, явить на обозрение пупырчатые полушария своего огромного зада.

– Давай быстрей, Петя, – горячим шепотом поторопила Маша.

– Маша, да я наоборот… хватит нам, как собакам,– вроде как закокетничал Кузин.

– Да ладно, ладно, давай уже, – трепетало где-то позади белого и большого голосом Маши. И Кузин, вдруг ошалевший от внезапно пришедшей мысли о схожести этого большого, круглого, пупырчатого, бесстыдно заполнившего все вокруг с ЭТИМ, чудесным и исцеляющим, вдруг рассердился и закричал, замахал руками, туда, прямо в середину ожидания:

– Все, Маша. Все! Неправильно это. Я тебе не какой-нибудь! И ты, ты же женщина!

Но, не услышав в ответ ни протеста, ни нового приглашения, Кузин успокоился и, теперь уже тихо, проронил:

– Да и не люблю я тебя… зачем же тогда это…

Когда Кузин закрывал за собой дверь, Машин зад так и белел в полумраке каморки.

Случившееся добавило Кузину уверенности. Его жизнь должна измениться, он уже меняет ее. Не бывать двенадцатому градусу, не бывать! Вот только бронхит… но солнце – оно должно помочь.

Еле дождавшись обеденного перерыва, Кузин выскочил на улицу. Первым делом сверился с небом.

Плотная серая дымка, подернувшая небо, в одном месте явно имела прореху, сквозь которую должно было выглянуть солнце, впереди значился целый час свободного времени, и Кузин, бесстрашно оголив грудь, принялся ждать. Но прореха вскоре затянулась, и через двадцать минут оптимизма он начал замерзать.

Привыкший к раскладыванию происходящего на технологические процессы, Кузин представил себе, как холодный ветерок, налетая, оставляет взбудораженную кожу сплошь покрытой мурашками. Кожа, нахватавшаяся холодного воздуха, тепла не сохраняет, и новый порыв ветра беспрепятственно проходит сквозь нее, доставая до самого сердца. Кузин, как спасение, натянул дрожащими от озноба руками одежду и почти побежал в цех.

Но первая неудача не расстроила Кузина.

– Солнце есть. Оно всегда было. Сегодня нет, будет завтра, – утешал себя Кузин, вжимаясь в горячее тело печной трубы. И даже бросивший его на колени особенно тяжелый и мучительный приступ кашля уверенности в солнце не поколебал.

Вечером Кузин специально послушал прогноз погоды. Кругленький ведущий, с мясистыми губищами на добродушном лице, захлебываясь и причмокивая, рассказывал о «наступлении южного антициклона, несущего в регион теплую и сухую погоду».

Порадовавшись обнадеживающему прогнозу, Кузин для полноты уверенности вызвал из памяти образы чудесного терапевтического сеанса солнца.

Все еще не утратившие свежести картинки волшебного дыхания подействовали как успокоительное, и вскоре Кузин уснул.

Во сне к нему явился ведущий прогноза погоды. Явно определенный подсознанием Кузина как явный любитель поесть, ведущий предстал в образе кулинара. В невозможно белом халате, наискось, от плеча через грудь к бедру простреленном золотыми пуговицами, ведущий снимал пробу и делился впечатлениями.

В его маленькой, с кузинский кукиш, руке возлежал двухкастрюльный черпак. Отхлебывая из него понемногу, ведущий закатывал глаза, покачивал головой, стонал и вещал о том, как вкусна эта прекрасная …ятина. К сожалению, обильное чавканье и чмоканье существенно нарушало произношение отдельных слов, и проснувшийся Кузин так и не смог определить, что за блюдо готовил ведущий.

– Телятина, крольчатина? – гадал, одеваясь, Кузин.

В цехе он постарался доходчивее и подробнее растолковать членам бригады задание на день, а сам, под предлогом «в медсанчасть надо», вышел на улицу, свернул с асфальта и затаился за непроглядно-густой полосой бузины.

Мимо проходили люди. Их шаги заставляли Кузина напрягаться. Объяснять причины своего сидения на влажной траве не хотелось. Но до обеда Кузин не сдвинулся с места. То, что солнце так и не появилось, было списано как досадное недоразумение. Вернувшись в цех, Кузин застал там главного инженера.

Тот, правда, был в настроении и отрабатывал образ демократичного руководителя. Главный по очереди заводил беседу с рабочими, интересовался их видением процесса, а дальше или по-сыновнему тряс руку, или по-отечески мял за плечо.

Вообще-то Кузин шел в кочегарку, к Емелину. Шел торопливо, со стыдом ощущая, что, пока сидел, весь зад до самого тела промок, обсохнуть бы, а тут…

– А где же наш бригадир шастает? – с хитринкой подступился к нему главный.

Кузин, подумав про мокрый зад, невольно усмехнулся, чем немедленно воспользовался коллектив, малость занаглевший от начальственной ласки: Петелин, вращая глазищами и через плечо, тыча большим пальцем в потолок – намекая на кабинет учетчиц, объяснял отлучку начальства решением половых вопросов; Митрохин, для начала хлопнув Петелина по лбу грязной рукавицей, отверг сие грязное измышление, предположив, что Петр Иванович, наверное, ходил смотреть, как движется строительство нового цеха.

– В новом, оно же по-новому будет, – пояснял мысль Митрохин.

Пока Кузин слушал эти нарочито молодецкие и дурашливые, и оттого видимо приятные уху начальства байки (главный хоть пальчиком грозил, но улыбался по-доброму), в нем черной тучей пухло недовольство этой пустой никчемной болтовней и ее участниками.

– Чего щерятся… дураки…

После ухода главного работяги еще долго балагурили, травили анекдоты, в сотый раз пересказывали истории из армейской жизни, и вообще… очень мешали Кузину. Поэтому, не дожидаясь приглашения на «попить пивка», Кузин ровно в шестнадцать десять вышел из цеха, с твердым намерением подождать солнца в родном Люберецком парке.

Не особенно шумный, а оттого популярный у молоденьких мамаш, часами покачивающих крикливых младенцев, и у влюбленных парочек с их бесконечными объятиями, парк прекрасно подходил для приема солнечных ванн, а в ожидании оного позволял скоротать время неспешной прогулкой.

Два часа шагающего ожидания прошли среди изучения случившихся в парке изменений.

В последний раз он был здесь… когда же это было?

В 97-м, 98-м? Точно, в девяносто восьмом. Это было в последний раз, когда он вышел на улицу под ручку с женой. В девяносто восьмом уже было понятно, что они расстанутся. Процесс отторжения был болезненно-агрессивным, с жестокой демонстрацией ненависти и презрения.

Как-то во время молчаливого поедания названного супом блюда из бульонных кубиков жена вдруг спросила его: а не стыдно ли ему, Кузину, сидеть за столом?

Стыдно, а что делать? Завод уже третий месяц стоит, зарплату задерживают, приходится жить в долг, все как у всех, ну не умеет Кузин ничего другого, и коммерция эта вся не для него, и сама вот работу не может найти, и вообще…

Тогда она вскипала из-за стола, он, как приговоренный к наказанию, отворачивался, она швыряла в него плохонькие детские вещи сына, рвала фотографии и, завершая ссору, с почти животной болью кричала:

– Ну сделай же что-нибудь! Ты должен! Ты обязан что-то сделать!

А он не смог.

«Может быть, она была тогда права? – неожиданно подумал Кузин. –

Ведь я и моложе был, и здоровей. Не то, что сейчас. Может, смог бы… А?»

Навстречу Кузину выехала большая красная коляска.

Тоненькая, совсем юная мамаша, с лицом, на котором самым выразительным украшением являлись озерца голубых глаз в полукружьях черных бессонных провалов, бережно катила…

– Мальчик, коляска красная, значит, мальчик, – порадовался своей сообразительности Кузин и с радостью вспомнил, как покупали коляску они.

…Очередь из отдела детских товаров давно добралась до двери и скрылась за поворотом универмага, продавщицы охрипли, в сотый раз прося больше не занимать, потому что на всех не хватит, но будет еще завоз – но им повезло, Кузин взял последнюю, с боем оттеснив кого-то из таких же, как он, отцов, а потом, торжествуя победу, схватил коляску, поднял высоко над головой и понес сквозь разочарованно гудящую толпу. Нес и видел, как горделиво держит шейку жена, как снисходительно улыбается, позволяя бросать восхищенные взгляды на ее мужа.

– Как же, красавец, спортсмен. Не профи, конечно, но первый разряд по лыжам, фигура вполне ничего себе.

Но это не главное, главное, что тогда все казалось возможным. Кузин даже произнес это вслух.

– Точно. Я так и говорил ей. Нет – так будет. Почему?

И когда это ощущение его покинуло?

Коляска поравнялась с Кузиным, и он не удержался. Улыбнулся молодой мамочке, наклонился, чтобы посмотреть на младенца, и вдруг заметил, как рядом отступила тень. Кузин быстро выпрямился и поднял голову к небу. Солнце вылезло сквозь особенно большую дыру в огромном прикопченном облаке и излилось на удивленный вечерний город потоком яркого света.

Кузин уже бросил пиджак на скамейку, дальше нужно было расстегнуть три верхние пуговицы, чтобы стянуть, сорвать через голову рубашку и тельник. Он подтянул к груди рубашку и, закинув руки за голову, нырнул в пахнущую потом темноту... Когда он вынырнул – солнце исчезло. Другая, как показалось, бесконечная туча наглухо закупорила спасительную брешь, все вокруг погрузилось в сумрак, и вечер утвердился совершенно окончательно. Одевшись, Кузин поискал на асфальтовых дорожках красное пятно, а не найдя его, поплелся домой.

С трудом добравшись до дома (по дороге он несколько раз закашливался почти до удушья), Кузин без сил свалился на старенький диванчик. Измученный организм поспешил нырнуть в забытье, но сонно прошептанное

«ничего, солнце будет» ведром полетело в колодец подсознания, булькнуло, где нужно, и было вытащено, наполненное очередным сновидением.

Все тот же душка-ведущий наряжался народной сказительницей.

Набросив на белые телеса просторный сарафан и повязав на голову узорчатый платок, сказитель, согнувшись, зашел во чрево картонной избушки, растворил настежь оконца, украшенные бумажной резьбой, поудобней утвердил локоток на подоконнике и, все так же чмокая губами, начал сказывать сказку. Всегда добродушное и внушающее доверие лицо авгура погоды в этот раз походило на мордочку плута, шепотом пересказывающего неприличный анекдот.

Словно торопясь уложиться в выделенное ему время, сказитель длинными очередями выбрасывал скачущие по колдобинам фразы и предложения, потом вдруг неожиданно замолкал и, закрыв лицо краешком платочка, принимался кудахтать, изображая старушечий смех. С большим трудом Кузин все же понял, что речь идет о сказке «Краденое солнце». В очередной раз что-то быстро пробормотав, сказитель высунулся из окошка и, угрожающе тыча прямо в лицо Кузина пухлый палец, выкрикнул:

– Отдай краденое солнце!

Но Кузин не растерялся и, в свою очередь, выставив перед собой шароподобный кулак с мясистым кукишем, отчаянно завопил:

– Накося-выкуси! Мое, мое солнышко!

Потом было пробуждение, стук сердца, заглушающий все вокруг, прилипшая к телу одежда и холод. Кузин, шатаясь, добрел до кухни, вылил в себя полбутылки водки и, укутавшись в одеяло, стал ждать утра. Алкоголь подействовал, Кузин подсох, размягчился телом, а чуть погодя, когда в проступающих картинках будущего дня расплылись и растаяли как лед недовольные лица членов бригады, а короб-айсберг осел и разбежался во все стороны быстрыми ручьями, Кузин согнул губы в счастливую улыбку и прошептал:

– Это потому, что солнце, от солнца они так… главное, чтобы было солнце.

Утро вроде бы не противилось желанию Кузина. На балконе, стягивая с лески просушенное белье, Кузин удостоверился в отсутствии на небе туч и, хотя было душно и, по всему, собирался дождь, зонта с собой решил не брать, снова положившись на «сухо и малооблачно», обещанное синоптиками.

Но дождик разрешения у синоптиков не спросил. У самой проходной он разом накрыл беззонтовых рабочих, среди которых оказался и Кузин, и, как народ ни торопился, как ни шлепал матюками по мокрым дорожкам, в цеха все вошли промокшие и злые. Ближе к обеду кочегар Емелин, явно тушуясь, прохрипел просьбу коллектива о пятничной выпивке. Повод вроде был законный: Славка Петелин справлял сорок первый день рождения. Кузин вместо ответа сморщил лицо, махнул обреченно, но Емелину и этого хватило, потому как обрадованный кочегар вдруг затянул чисто и высоко: «Позови меня с собой…» и что-то еще, про дождь и слякоть.

Кузин не разобрал. Кузин собирался на улицу. Он, когда только поднялся из кочегарки, почувствовал, что там оно… солнце. Как сомнамбула, он проплыл через цех, не поворачивая головы, одними губами вернул встречным их приветы и уже поднял руку, чтобы открыть… но дверь распахнулась сама, поток яркого сметающего света обездвижил Кузина, и, не помня себя от радости, он раскрыл объятия долгожданному солнцу. Но уже в следующую секунду хлопнула дверь, а главный, выставив перед собой ладошку, одним горлышком просипел:

– Не надо меня обнимать… что за фамильярность. И давайте-ка пройдем, поговорим.

Кузин, пока еще верный надежде (вон она – надежда, сквозь щель под дверью зовет и манит), послушно пошел говорить. Но говорил больше главный. Горели сроки сдачи, в затылок дышала горячим дыханием приемка, заказчик грозился поджарить всех на огне, главный просто шипел от переполнявшего его тепла.

– И что же мы будем делать? – взвизгнул он напоследок перегретым тенорком. Образовалась мандражная пауза, все исподлобья зырили на Кузина, а он, только что нетерпеливо сдерживавший одну-единственную мысль, как кобелек пиписку, напрягшуюся перед вот-вот готовой случиться случкой, брякнул:

– Мы? То есть я… я греться буду. Загорать.

Главный на всякий случай открыл рот, но разумом более владеть не мог, и потому так и замер, словно игрушка с умершей батарейкой.

Выручили бригадные. Пока главный беззащитно пялился на всех своим ртом, они мигом набросились на него и загрузили десятком серьезных объяснений и вполне пристойных шуток.

По Митрохину выходило, что Петр Иванович и сам загорать не будет и другим не даст.

Петелин, не моргая, прямо в рот главному надышал, что Петр Кузин проблемой высказанной загорелся, и скоро всем будет жарко от его работы.

Главный рот закрыл и кивнул, вроде как соглашаясь с услышанным. Кузин как раз пришел в себя, попробовал честно обрисовать масштаб проблемы, для чего, разведя руки, шагнул к главному, но, наткнувшись на испуганно поднятую щитком ладошку, отступил.

Когда хлопнула дверь, все принялись наперебой хвастаться собственной сообразительностью. Происшедшее казалось удивительно смешным, народ через минуту уже не мог говорить, разве что, разогнувшись от коликов, открыть рот и, выдохнув что-то вроде… «за-го-рать», тут же сложиться баранкой и скорчиться в судорогах смеха.

Не смеялся только Кузин. Что-то было не так. Холод, холод медленно трогал его спину, прижимался к лопаткам, словно что-то подсказывая.

Кузин порывисто обернулся, и с выражением, которое бывает у тех, кто уже знает, что – погиб, умер, пропал, ушла, нет, не будет, но вдруг – передумала, повезло, а может быть, – рванул к двери.

Черные грозовые тучи нависали над обесцвеченным городом, как беспощадные захватчики. Кузин, ткнув рукой в брюхо особенно жирной, бесстрашно выматерился и тут же испуганно отпрянул: жирная туча огрызнулась сверкнувшей стрелкой молнии. За спиной Кузина уже отсмеялись, начали обсуждать предстоящий сабантуйчик, и Митрохин, восстановивший себя в правах собрата, обратился:

– П-петь, мы решили у учетчиц сгоношиться. В четыре.

А затем, чтобы поддержать утихшее веселье, сострил:

– Так что приходи… позагораем.

Кузин не помнил, как почти прыгнул в гущу. Застонал, согнулся, как в живот пораженный их смехом, а потом, словно пружиной подброшенный, кинулся к Митрохину, а потом к каждому, и, заглядывая в глаза, шептал:

– Мне же это действительно нужно, мне погреться надо, позагорать… у меня бронхит… солнце, только солнце помогает, понимаете…

Его попробовали успокоить, приобнять, но он растолкал участливых и ушел.

От обиды он быстро остыл. Решил, что объяснит все позже, когда, наконец выздоровеет. Сейчас главным было не упустить время, впереди расстилались два выходных, и он обязательно найдет солнце: вот и ведущий прогноза, посетовав на непредсказуемость северного ветра, нагнавшего холодный фронт, в конце своего чавканья подтвердил, что «в выходные дни погода будет в основном солнечной».

Надо было только приготовиться. А то вдруг над ним как раз окажется этот самый фронт, нет-нет, он не допустит этого. С вечера Кузин заварил себе полный термос чая, торопливо нарубил вареной колбасы, завернул в сарафан половинку белого. Ночью Кузин не спал. Проклятый бронхит, словно испуганный предстоящей солнечной экзекуцией, решил добить хитроумного Кузина, и поэтому рвал легкие на части, тащил наружу язык, кишки и их содержимое, а потом душил, душил, загоняя кровь в выпученные глаза, в вылезшие на лбу вены.

Кузин смеялся. И сквозь рывки входящего воздуха шутил:

– Э-тот, там внут-ри, ви-дать креп-пко пере-бздел. До… ут-ра меня до-бить хо-чет. Сука. Не выйдет. Не-ет.

Кузин был уверен в победе. У него был план. Сначала он поедет в Москву – в самый центр. С собой возьмет маленький приемник, по которому будет все время слушать прогноз погоды. И если где-то над столицей покажется солнышко, он обязательно об этом узнает. А потом просто снимет одежду, подставит свою измученную грудь целительным лучам, убьет болезнь и выздоровеет.

Многолюдный суетливый центр вселял надежду. Красная площадь, Александровский сад, Манежная – все было заполнено неторопливо фланирующими, расслабленными горожанами. И хотя серое однотонное небо не предвещало разгула солнечной энергии, Кузин пребывал в твердой уверенности, что народ не может ошибиться.

– Вон как легко все одеты. Сейчас, сейчас распогодится.

По прошествии двух часов веры в мудрость легкоодетых граждан Кузин занервничал.

Чтобы успокоить себя, а заодно и разведать новые данные о погоде, он то и дело подходил к кому-либо и, озабоченно глядя на небо, как бы между прочим интересовался:

– Не знаете, погода сегодня… солнечная будет?

Удивительным было то, что никто, в общем, и не знал прогноза наверняка.

Только старенькая продавщица коммунистической литературы уверенно заявила, что дерьмократы погоду испортили, что грядет экологическая катастрофа, и долг каждого… купить газету «Вперед».

Теперь настала очередь радиопоиска. Кузин нашел солнце в Капотне, устремился туда, но на выходе из метро столкнулся с рядами жалких промокших граждан, ожидающих окончания ливня. Тогда Кузин решил сменить тактику, и теперь, обнаружив следы солнца, мчался за ним в такси. Это было похоже на игру. Радио сообщало, что «в Серебряном бору… – болтовню Кузин пропускал, выхватывал главное, – …загорают сотни москвичей» – и мчался, летел. Летел, но не успевал. Серым цементным небом его встретил Сербор, та же история повторилась в Видном, потом был Жуковский, где в честь праздника города обещали разогнать тучи, а, как оказалось, на самом деле наоборот – собрали всю темень и мокроту и буквально утопили городок в потоках воды. Потом… потом были другие места.

В воскресенье, совершенно измученный, выжатый, лишенный малейшего ощущения жизни, словно вываренный компот из заводской столовки, Кузин вез себя домой. Люди, ехавшие с ним в вагоне, видимо, чувствовали себя лучше. Они допивали пиво, делились впечатлениями прошедшего дня, смеялись над анекдотами и…

Кузин ужаснулся. Они говорили о солнце! Они видели его! Как же так?!

Со всех сторон только и слышалось: «Классно позагорали…» – «А я купальник не взяла, и прямо так…» – «На пляже народу…» – «Жарищ-щ-ща была…» – «Пива два ящика ушло…» – «Обгорела…» – «Теплынь…» – «Солнечные очки…»

Через минуту этой пытки Кузин зажал ладонями голову и, едва дождавшись ближайшей остановки, выбежал вон. Но свежий ночной воздух облегчения не принес. Они атаковали его.

Сотни угрожающе жужжащих мыслишек роились вокруг Кузина, время от времени кусая, жаля его воспаленный мозг.

«Почему они видят солнце… почему их греет… почему оно само… а я ищу, ищу… почему мне… а не им… почему… почему…»

Кузин не находил ответов. И поэтому жала этих безответных вопросов застревали в нем, вызывая физическую муку. Ему казалось, что голова сейчас взорвется, он из последних сил стискивал ее дрожащими руками, а когда боль от бесконечных «почему» стала невыносимой, бросился бежать. Хотя его сил хватило ненадолго.

Выручил Кузина ночной бомбила. Притормозив чуть впереди упрямо ковыляющего вперед мужика, который, как мячик перед броском, мял пальцами свою голову, водила вылез из своей шахи и предложил подвезти Кузина.

Дома Кузина встретил телевизор. Взведенный, как ракета на поиск цели,

Кузин уже не отслеживал детали бытия. Телевизор работал вторые сутки, и по подлому стечению обстоятельств как раз показывал ведущего прогноза погоды.

Проклятый губошлеп, подмигнув Кузину хитрым глазом, нагло заявил, что «жаркая погода окончательно утвердилась в Московском регионе». А потом, чтобы Кузину стало еще больнее, посоветовал для лечения бронхита запастись Бром… хфигином.

– Не болеть Вам,– мотнул на прощание головой ведущий и жестоко поплатился за это. Кузин с размаха ударил его в лицо, сбил с ног и долго бил…

Хорошо, что шнур из розетки выскочил, а то быть бы телевизору инвалидом.

Последний бой дорого дался Кузину. Неожиданно подкравшаяся дурнота толкнула его под колени и легко бросила на пол.

Утверждение о том, что без сознания человек ничего не ощущает – ложь. Ерунда. Кузин увидел солнце как наяву. Большое, толстое, оно волнами раскинуло свои телеса по сидению и подлокотникам сверкающего трона. Кузин прикрыл глаза, чтобы не оскорбить светило своим низменным разглядыванием, молитвенно прижал к груди руки и приготовился внимать, впитывать, растворяться, и если надо, и умирать от этого святого сияния.

Солнце вопрошало:

– Кто ты, сын мой?

– Я электрик, – робко отвечал Кузин.

Солнце гневалось, гремело:

– Нет, ты не электрик, ты любишь солнце, а значит, ты солнечник.

– Да, я солнечник, – безропотно соглашался Кузин.

- Ты испытал великие трудности, ты искал меня, ты заслужил меня.

– Спасибо тебе, солнце, – прослезился Кузин.

– Да ладно, свои ребята, сочтемся, – по-дружески, запросто отвечало солнце. – Завтра я приду и согрею тебя. Понял?

– Да, согреешь, – повторил для себя главное Кузин.

– Но знай, перед этим тебе предстоит последнее испытание.

– Какое? – встрепенулся Кузин и открыл глаза. На потолке, среди серых разводов, образовавшихся вследствие давнего прорыва канализации, солнца не было.

Серые разводы, будто специально напомнившие о тучах и дождях, вызвали немедленную реакцию: в горле предупреждающе запершило, но Кузин, подскочив на кровати, стукнул себя в грудь, и хрюкнувший в ответ организм вмиг отключил горло.

– То-тоже, то-тоже… – прохрипел Кузин. – Меня так не возьмешь, я, брат, и не такое, я… давай сюда испытание, давай!

Мысль о предстоящем испытании не пугала. Да и что еще страшного могло случиться с Кузиным?

– Я ведь до точки дошел, до конца, меня уже ничем не проймешь. Но раз уговор, давай, испытывай, – устало улыбался Кузин.

Почти так же он чувствовал себя лишь однажды. В сентябре 88-го, в Афгане, когда в составе разведроты прикрывал проход к перевалу.

За три дня ожесточенных боев от роты осталось только четверо, во время последней атаки дело дошло до рукопашной. Обессиленных схваткой десантников решили добить психологически и стали дразнить насаженными на штыки головами убитых солдат, но и тогда, вглядываясь в знакомые черты еще недавно живых, Кузин не чувствовал страха и отчаяния. Это было состояние обреченной ярости. Тихой, усталой ярости, не позволяющей тратиться на крик и мат, но всегда готовой нажать на курок, рубануть саперной лопаткой или просто спокойно ждать, пока лишенная чеки граната разорвется в твоей руке. Тогда, на перевале, духи пытались напугать Кузина отрезанными головами, но после того, как он спокойно поднял на штык только что отрубленную лопаткой душманскую голову в черной чалме, душманы затихли и в атаку больше не пошли.

Наверное, они поняли, что там, на перевале, не боятся испытаний.

Солнце тоже должно это понять. Хотя, конечно, интересно, чего оно там придумало.

Но оказалось, что в жизни многое повторяется. Солнце решило поддразнить Кузина. Митрохин отмерял руками удачу своей рыбалки, между прочим жалуясь на солнце, которое докрасна спалило его шею. Петелин раздавал виноград, привезенный родней из «солнечного Крыма».

Даже Емелин где-то на своей грядке в Лыткарино застал фрагмент хорошей погоды, перед тем как дождь «не затопил все к ебеням». Кузин включился в эту дразнилку. Он поддакивал, улыбался, восторженно хрустел виноградом, разводил вширь руки Митрохина до размеров сома и щедро мазал его вареную шею кремом, трепетно переданным золотистой рукой Маши, а внутри себя улыбался.

– Разве это испытание… Это так, забава. После всего… это пустяки. Вот только опять знобит… а это хиханьки, фигня.

Противная дрожь уже дергала за челюсть, Кузин улыбался, не разжимая зубов, боялся, что прикусит язык, и поэтому, чтобы не опозориться (потом ведь как анекдот расскажут: бригадир пи…дил, пи…дил, а потом язык прикусил), а заодно набраться сил перед встречей солнца, ощерился всем на прощание и пошел в кочегарку.

Успокоенный осознанием близкой награды и ровным мягким теплом, исходящим от чугунного тела печи, Кузин сомкнул веки и задремал. Ему показалось, что на минутку. Еще до конца не понимая причину своего пробуждения, Кузин вдруг поднялся на ноги и пошел…

Что-то прекрасное, сияющее влекло и вело его за собой. Кузин, как привидение, проплыл по скользкому полу короба. Никто не заметил его, не обернулся, не окликнул. А за дверью Кузина ждало солнце. От лучистого, пронзающего глаза сияния он почти ослеп, поэтому закрыл глаза, но сияние все равно видел. Это открытие ничуть не удивило Кузина. Солнце обогнуло короб и медленно полезло вверх по бетонной стене. Кузин понял – солнце зовет его. Здесь, на стене, прикреплена железная лестница. Ею пользовались, когда нужно было отремонтировать кровлю.

Кузин нащупал ставшие вдруг горячими перекладины, а солнце, качнувшись, подтвердило правильность выбранного пути.

Там, наверху, солнце довело Кузина до середины крыши, на которой пухлился недавно уложенный битум.

– Я понимаю тебя, ты хочешь, чтобы нам никто не мешал! – весело отозвался Кузин.

Солнце в знак согласия мазнуло сиянием по битуму и чуть приподнялось вверх. Кузин быстро разделся. Разогретый битум мягко принял его тело, Кузин раскинул руки в стороны и почувствовал жар.

Солнце сдерживало обещание. Сверкающий поток вмиг ожег кожу до красноты, но боль пришла почему-то сзади, со спины. Там шипело, начинало пузыриться и клокотать.

– Битум закипает, – радостно подумал Кузин. – От битума боль, а от лучей нет. Вон как оно меня… любит.

Кузин чувствовал, что горит. Скрутившаяся от жары в струпья кожа дымилась, тлела, а потом вспыхивала маленькими костерками. В нос лез ее запах: густой, резкий, точь-в-точь как у опаленной тушки курицы. Кузин попробовал прогнать неприятное, вызвав из памяти картинки недавнего легкого дыхания. Он приготовился, вздохнул… Невыносимый жар мгновенно опалил его легкие, исчез запах горящей плоти, в одно сплошное сияние превратились органические соединения организма, мысли, чувства, бронхит, вся жизнь электрика Кузина.

– Я согрелся, я солнечник,– словно подтверждая свою готовность стать частью этого света, прошептал Кузин. Его пароль приняли, и он устремился вверх в потоке всепожирающего света, по пути разрываясь на миллиарды сверкающих пылинок…

– Уй, больно же! – вырвалось вдруг из его недогоревшего бытия. Боль сконцентрировалась там… где раньше была его голова.

– Солнце, помоги, мне больно, – беззвучно попросил Кузин.

Но солнце безмолвствовало.

– Солнце, помоги, я же свой. Я солнечник, слышишь! – закричал Кузин. – Помоги, слышишь, больно!

Солнце, то ли возмущенное его слабостью, а может, и испугавшееся чего-то, взметнулось вверх, и, словно медуза, вобрало в себя щупальца своих лучей.

– Сто-о-ой! Погоди-и-и! – взмолился Кузин, но Солнце оставалось безучастным. Оно, как показалось Кузину, брезгливо подобрало выскочившие из-под нижнего края своей юбки тоненькие исподние лучики, словно выражая желание не мараться такой дрянью, как Кузин.

– Ах, так, так ты со мной! Тогда я сам, сам! – возопил Кузин и изо всех сил дернулся вперед, вверх, за ним, таким холодным и равнодушным. Что-то затрещало, больно рвануло назад голову, Кузин жадно выставил перед собой руки и… полетел.

– Ну, еб твою, Петя, медь! – услышал Кузин знакомое, хлопнулся всеми четырьмя о твердь… и осознал себя стоящим на четвереньках в емелинской кочегарке. Да и сам Емелин был здесь, и смотрел на Кузина хоть и откуда-то сверху, но испуганно, вопросительно, как на упавшую на пол сумку с пивом.

– Петя, еб тебя, дурня, ты же чуть не спалился! Я поссать вышел, прихожу, а ты тут раком стоишь, и паленой курицей от тебя пахнет! Ты же башкой к дверце пришкварился. Вон и бушлат весь дымит! Ты же… я из-за тебя… не пущу боле спать! Ты вон у себя на участке командуй, электрик хренов, а в кочегарке я хозяин!

В этот миг Кузин все понял.

Словно боясь спугнуть это внезапное, ясное и, по сути, очень простое открытие, он легонько тряхнул чумазого кочегара Емелина и быстро переспросил:

– Как ты сказал? Я – электрик?

– Н-ну да.

– Правильно. Я… электрик. Не солнечник. Я – электрик, – повторил уверенно Кузин, счастливо улыбнулся и пошел. В цехе его несколько раз окликнули.

Товарищи – участливо, присутствовавший здесь же главный – строго, но Кузин никому не отвечал. Дошагав до стеклянной выгородки, в которой располагалась его бригадирская конторка, он остановился напротив приклеенного к стеклу термометра. С озорным прищуром, глянув на прикопченные многолетней грязью деления, Кузин вдруг поднес к термометру руку с маленьким, подрагивающим лепестком огня. Огонек сначала попробовал на ощупь пластик прибора, затем, видимо, осмелев, схватился за почерневший, пузырящийся край термометра, согнул его для удобства и полез вверх, к беззащитной в своем стеклянном плену ртути. Ртуть еще могла немного побегать. Хотя бы до конца своего стеклянного пути.

Кузин одним выдохом сбил распоясавшийся огонь и, отмахиваясь от жалобной струйки дыма, посмотрел на термометр.

– Что и требовалось… знать,– с удовлетворением отметил Кузин и направился к двери.

Наблюдавшие за странным поведением товарища близкие и не очень люди переглядывались, кивали головами, а потом, разом почувствовав неладное, бросились за Кузиным наружу – и остановились, пораженные невиданным зрелищем.

Прямо от дверей короба, вперед к горизонту, по земле стелилась граница света и тьмы.

Черные, сцепленные в плотную корку тучи отступали на запад, оставляя под собой мокрую мягкую землю. Солнце надвигалось справа, и пядь за пядью поглощало нерасторопную тень. На шаг впереди наступающего света, как раз так, чтобы дразнить его своими быстро мелькающими пятками, туда, за тучами, на запад, шел их собутыльник, корешок, бригадир, электрик… да теперь уж не пойми кто: Кузин.

Он смеялся и радовался, как дитя. Когда Митрохин, кажется, раньше других осознавший, что присутствует при прощании, крикнул ему: «Петь, а как же цех, мы?» – Кузин на ходу повернул к нему просветленное розовое лицо и радостно выкрикнул:

– Ятина, просто ятина, фигня, обман!

Из-за этой фразы Кузин немного сбавил ход, наступающий свет почти догнал его, и тогда Кузин вдруг резко прыгнул вперед – и побежал.

– Я не солнечник, я электрик, – кричал Кузин, на ходу успевая погрозить солнечной стороне неба.

Там, где неухоженный сквер расступался перед неширокой аллеей, Кузин перешел на шаг. Впереди на черном листе неба мелькали росчерки молний, и, то ли испугавшись их, то ли изверившись в своей попытке удержать Кузина, солнце прекратило наступление.

Но Кузина молнии не пугали.

С детским любопытством разглядывая приближающиеся вспышки и дурашливо вжимая голову в широкие плечи во время особенно мощных раскатов грома, он упорно шел вперед. Там, где дорога почти слилась с иссиня-фиолетовым небом, Кузин обернулся и, резко подняв руку, как показалось, приказал кому-то там, наверху; и вслед за этим вокруг него все взорвалось, высветилось, как днем, а наблюдающие смогли увидеть и навсегда запомнить удивительную картинку:

Электрик Кузин, прямой, высокий, стоит, властно воздев вверх руку, освещенный бесчисленными вспышками молний. А на его лице – непередаваемое выражение пришедшего счастья, и еще что-то… чего точно нет на плакатах в профкоме.

А потом он махнул рукой, повернулся и… наверное, пошел дальше.

Больше Кузина никто не видел. Но если вы спросите о нем слесаря Митрохина, или кочегара Емелина, или монтажника Петелина – они обязательно расскажут вам продолжение этой истории. Истории будут разными, но одинаковым в них будет одно:

– Градусник-то, оказывается, неисправный был. Так-то. А Кузин не болел с той поры. Выздоровел.

 


 

Р В Р’В build_links(); ?>