Колесо №14 - литературный журнал

Боец №5 - Григорий Салтуп

 

 

Григорий Салтуп

Рассказы: Летатель-79
  Смерть коммуниста
  Бервлюд, Саша Вайер и Я
Григорий Салтуп

ЛЕТАТЕЛЬ — 79
(HISTORIY MORBI)
рассказ

«В каждой пятерке есть своя шестерка!»
Гай Боевич Дефекатор

1

Чистая светлая комната. Небольшая.

Окно прямо напротив двери. На подоконнике тесно, как в очереди за авиабилетами, стоят разнокалиберные горшочки. И в каждом — кактус. Кактусы все разные и все колючие. Между рамами — решетка. Но не массивная тюремная решетка с прутьями на перехлест, в квадратики, а почти художественная: внизу полукруг, похожий на солнце над морским горизонтом, и от него исходят зеленые лучи железных прутиков. Закат в Пицунде, да и только...

Красиво и надежно.

В центре комнаты, у окна, два стола. Друг против друга.

За столом молодой симпатичный мужчина с аккуратной бородкой и короткими стрижеными усами. На нем белый колпак и белый халат, он что-то пишет, не глядя на вошедшего. Он сидит за левым столом, и свет из окна ровно и достойно освещает листы бумаги на столешнице, — естественный свет весьма полезен для глаз. Прутковый закат между рамами не отбрасывает на стол резких теней, — стекла-то в наружном окне матовые. От окна куда как светло, но все равно горят под потолком две лампы дневного света, одетые в проволочный кожух.

У одной лампы дряхленький дроссель, и по ней пробегают судороги скрипучего света: загорится, — погаснет, загорится, — погаснет... Предсмертный тик... Горшочки на подоконнике не керамические, а пластмассовые. Даже портреты мудрых старцев в рамах охраняют от пыли не стекла, а прозрачный плексиглас.

Сейф, шкаф, диван.

В углу раковина и полочка с полотенцем.

— Здравствуйте. Проходите, садитесь, я — сейчас, одну минутку! - в одну строку произносит мужчина с бородкой, не подымая глаз и не отрываясь от писанины.

— Здравствуйте, - говорит вошедший и садится на диван у стены. Не на краешек и не развалясь: сидит просто, как в вагоне электрички, когда ехать далеко и долго, мест свободных много, и за окном — дождь. Не вчера начался и не завтра кончится...

Проходит минуты две молчания.

Мужчина на диване продолжает осматривать комнату: полированные створки шкафа закрыты на висячий замок. Аккуратный, магнитный, но висячий.

Дверца сейфа за спиной мужчины в белом халате приоткрыта, в скважине связка ключей. Маленький журнальный столик с подносом; на подносе перевернутые вверх дном мензурки и графин с ...

— Нет-нет. Почему же? Вы сюда садитесь, за стол, - неожиданно говорит пишущий человек и продолжает писать, не бросив ни одного взгляда на мужчину на диване.

— Хорошо, — соглашается тот и пересаживается за второй стол.

— Итак, меня зовут Василий Иванович, как Чапаева,

Улыбается своей шутке мужчина в белом колпаке и, держа на отлете ручку, как гусиное перо, просматривает исписанные листки.

— На что жалуетесь?..

— Я?.. Я ни на что не жалуюсь, - пожимает плечами мужчина в свитере и, сидя полубоком к столу, закидывает ногу за ногу.

— Разве что... удивительная давка в метро, в троллейбусах. Очереди к каждому прилавку. Надоело... Но эти проблемы не в вашей компетенции, я полагаю...

Доктор, отложив листки, впервые смотрит на мужчину долгим изучающим взглядом. Перед ним — сверстник, лет тридцати пяти. Двухдневная щетина, воротник рубашки чист, но свитер на плечах в свежих пятнах грязи.

Ботинки — один из них виден доктору из-за стола, — чистые, но шнурки выдернуты. И потому ботинок своей развязанностью напоминает доктору мушкетерский ботфорт.

— Ага! Понятненько... - произносит тихо, почти под нос, доктор и нажимает клавишу селектора, - Изольда Тихоновна, это Дубронов вас беспокоит. У меня в кабинете... м-м-м, посетитель в синем свитере, а документов никаких нет?

— Ой, Василий Иванович, закрутилась, забыла вас предупредить! - скрипучий голос из динамика, — Его доставили... ну, эти его привезли, с Литейного... Двое в коридоре у вашего кабинета дежурят, а капитан у главврача. И бумаги у капитана. Он занесет вам, как закончит с главврачом. Я напомню.

— Хорошо, - говорит в селектор Василий Иванович и нажимает кнопку «отбой».

— Итак..., - задумчиво говорит Василий Иванович, опираясь подбородком на скрещенные пальцы, озирая бумаги, папки, книги на своем столе и, стараясь не поднимать взгляда выше ироничной усмешки мужчины напротив.

— Итак?.., - повторяет за ним мужчина в свитере, чуть приподняв брови и ехидно сощурившись.

— За что вас... ну, эти... к нам? - тренированно возникает улыбка на лице доктора.

— А это вы у них спросите. Я за собой никакой вины не чувствую. Чист.

— Но согласитесь: так просто, ни с того ни с сего, сотрудники этого учреждения не будут задерживать граждан, — а я вижу, что вы задержаны, два дня минимум вы не брились...

— Вы наблюдательны, доктор, - не совсем любезно вклинивается мужчина в свитере.

— Да, задерживать граждан и доставлять в наше заведение?! Значит, был все-таки повод?

— Хо-хо! Доктор! - улыбнулся мужчина в свитере.

— Я там, в Большом Доме на Литейном, в одном кабинете прочитал занимательный лозунг под портретом Феликса Эдмундовича. Возможно, это цитата, возможно, их специфический гэбисткий юмор:

 

ЕСЛИ ВЫ ДО СИХ ПОР НЕ АРЕСТОВАНЫ,

ТО ЭТО НЕ ЗНАЧИТ, ЧТО ВЫ НЕ ВИНОВАТЫ,

ЭТО ПРОСТО НАША НЕДОРАБОТКА!

 

Доктор переплел пальцы рук в «замок» и дважды дунул в ладони.

«Что бы это значило?» — подумал посетитель и продолжил, — Нет, доктор, повода не было. С точки зрения нормальных человеческих отношений. В больном же обществе здоровый человек всегда — псих! Вы согласны?..

— Э-как вы загнули! - откидывается на спинку стула Василий Иванович.

— И все же повод, точка соприкосновения «больного общества» со здоровым индивидуумом должна быть! Иначе бы вы не оказались в моем кабинете. Моя логика вас убеждает?..

— Вполне.

— Итак?..

— Я летатель, доктор…

— «Летатель»... - не удивляется, а словно повторяет за пациентом доктор и лишь внимательно смотрит на сухие височные впадины и серые глаза мужчины в свитере.

— Да, летатель. Я научился преодолевать силу земного тяготения и летать без помощи каких-либо аппаратов и механизмов на высоте до трехсот метров — выше холодно — и со скоростью до двухсот километров в час. Впрочем, эти данные весьма условны, у меня не было приборов для измерения... Показать вам, как я летаю?

— Нет. Спасибо. Пока не надо... Начнем танцевать от печки, - нагибается над столом доктор и достает из ящика свежий разграфленный бланк.

— Ad ovo?

— Н-да, «от яйца». Сегодня у нас шестое августа тысяча девятьсот семьдесят девятого года... - говорит вполголоса доктор, заполняя строчки в правом верхнем углу анкеты над рамкой для фотографии.

— Фамилия?

— Саманин, Александр Степанович.

— Год, число и месяц рождения? Полных лет?

— Сорок пятый, двадцатого декабря... Тридцать три.

— Я тоже сорок пятого, одногодки мы с вами... Место рождения?

— Ленинград.

— Коренной, значит? А я — вятский. «Вятские мужики — хваткие!» Здесь учился, женился и прижился, - доверительная, как другу, улыбка.

— Я вас понимаю, Василий Иванович. Плохо там. Бывал проездом. Молоко по талонам детям до года и диабетикам. На мясные талоны — целлюлозная колбаса... И не надо, доктор, ваших этих психотерапевтических штучек — откровение на откровение, доверие на доверие... Все это с приставкой «лже...». И похоже на торговлю. Не надо обижаться, вы меня понимаете? Я буду откровенен с вами, и не потому, что лично вам я доверяю, или от природы я экстраверт... Поверьте, нет. Я, скорее, интроверт. Но буду с вами откровенен. Полностью... Дело в том, что ТО ощущение свободы, которое я приобрел вместе со способностью летать, просто распирает меня изнутри. И мне необходимо делиться свободой, иначе меня разорвет, или я действительно сойду с ума!.. – Пациент на минуту замолк и оперся локтем о стол.

— Там, на Литейном, меня слушали и слушали внимательно. И люди там интеллигентные, во всяком случае, внешне, но они другого племени. Им не дано, понимаете? Из другого теста...

— А я?.. - неожиданно спрашивает Василий Иванович и смотрит в окно на закат из прутков сечением восемнадцать миллиметров.

— Вы? Пока не знаю... честное слово — не знаю. Не обижайтесь... - виновато говорит мужчина и из жалости убирает со стола локоть.

— Ладно... Продолжаем?..

— К вашим услугам. Какие там дальше пункты?

— Национальность?

— Русский. По паспорту русский: один дед латыш, расстреляли в восемнадцатом, но не из красных латышей, а наоборот. Прадед по матери вообще грек. В Греции все есть, даже прадед оттуда.

— Образование?

— Высшее... - улыбается Александр Степанович и смущенно приглаживает ладонью волосы на виске. Доктор понимающе кивает.

— Семейное положение? Женат? Холост?.. - продолжает строчить Василий Иванович, лишь временами отрываясь от анкеты.

— Трудно сказать: первый брак распался давно, сыну десять лет, плачу алименты. Второй брак... второй брак формально еще существует, но точная дата развода уже известна: одиннадцатое сентября...

— Партийность?..

— Бэ-пэ! Беспартийный! Но зато являюсь трижды комсомольцем Советского Союза! - выпрямив грудь, чеканит мужчина в свитере.

— Мог быть и четырежды, как полный Георгиевский кавалер, но повезло: когда в школе в комсомол принимали, я руку сломал, в больнице валялся.

— Объясните, Александр Степанович, как так: — «трижды комсомолец»? Вы шутите?..

— Это жизнь с нами шутит, а мы в ответ лишь кисло улыбаемся, как начальнику-хаму... Все просто и пошло: в техникуме сказали: — а я учился на техника-связиста, — там сказали: — «Стипендию не дадим!» — вступил. В армии представился неохваченным, чтоб меньше мозги полоскали, но через год замполит: — «В отпуск не отпущу!» В нашей роте замполит был такая зануда, как говорится: — «Рота без замполита, как деревня без дурачка!» Вступил. Да ради десяти дней без формы! Хоть!.. Сами понимаете, если довелось на срочной...

— Не довелось. Военная кафедра. Но понять могу...

— И третий раз в институте. В стройотряд не брали, а я пообносился, из старых шмоток вырос. Не век же на родительской шее... Мать одна, отец умер, когда я Родину охранял, а точнее — бесплатным рабом в Подмосковье дачи для генералов строил... Что мне стоило заявление в третий раз написать! «Хочу быть в передовых рядах советской молодежи!» — да как два пальца обоссать! Фольклор... Вокс попули... слова не выкинешь. До сих пор «горжусь» — трижды комсомолец! Зато на джинсы заработал, шузы купил.

— Вы циник? - спрашивает доктор и, выпрямившись, скрещивает руки на груди. Судорожная лампа под потолком вспыхивает издыхающим сиреневым светом и, взвизгнув по-своему, на непонятном для людей языке приборов и механизмов, гаснет, лопается, и осколки стекла легонько щекочут матовый фонарь.

Александр Степанович и Василий Иванович смотрят, как из-под сетчатого кожуха и матового фонаря вытекают струйки белесого дымка; Александр Степанович приподнимается на стуле, словно готовясь взлететь к потолку, но предостерегающий жест доктора останавливает его.

— Две недели назад я подал заявку электрику, чтоб заменили, она уже тогда жужжала. И вот...

— Да, циник я, наверное... Но кто мой антагонист-идеалист? Комсомольский вожак со шлюхой-секретаршей? А? Скажите, доктор?..

— Мы отвлекаемся. И не стоит горячиться, Александр Степанович... Профессия?.. Место работы?..

— Инженер-электронщик. Работаю в ЖЭУ оператором газовой котельной. Что еще?.. И куда это пропал мой капитан с бумажками? «Капитан — капитан — улыбнитесь!..» Я ведь уже им все это рассказывал. Не люблю дубляжа.

— И о «трижды комсомольце»?

Нажав кнопку, доктор наклоняется над диктофоном, но линия связи пока занята.

— Без моих откровений они все это знали. Профессионалы! Диссидентство шьют... А какой я диссидент к чертовой матери? Так, живу в своем углу. Сам по себе. Разве что летать научился и Василь Петровича обучаю...

— Кто такой?

— Гегемон.

— Рабочий? - уточняет Василий Иванович, но отметок в бланке не делает.

— Да, токарь на ЛОМО, сосед по коммуналке. Фамилия у него такая — Гегемон. Он говорит: — «Редкое мое фамилие, да меткое!» Забавный мужик! Логика! — железная, как зубы! Сам рассказывал, что натуральные зубы в пылу полемики потерял. Бокс — обмен мнениями при помощи жестов. Но логики своей Гегемон не утратил. Крепкий мужик. Жаль, если и его в диссиденты заметут...

— Курите? Пьете? - вновь склоняется над анкетой доктор.

— Как все, - поеживается мужчина и вдруг подпрыгивает на стуле.

— Постойте, доктор! Ведь уже три недели я ни глотка в рот не взял! И как я сам на это внимания не обратил?! И точно: три недели. Семнадцатого я стал летателем, в тот день еще пили. Сухое и «Шампанское». И с той поры — ни глотка! А вот курить — страшно хочется... Трое суток. Ведь там они... и не жмутся, но курить не дают. Индивидуальный подход...

Доктор зачем-то смотрит на часы и достает из кармана пачку сигарет.

— Курите.

Потянув за крученый бинт, Василий Иванович открывает форточку.

— Везет вам: моя медсестра отпросилась на полдня. По закону я не должен вести прием больных один, без медсестры.

— Взаимоконтроль? - выпячивается нижняя губа Александра Степановича.

— Н-ну, как вам сказать? Распоряжение Минздрава. Но вы же все видите лишь под определенным углом... Пожалуйста, спички. Положено просто. Я не задумывался над этим... Изначально установлено и все. Зато сейчас вы можете спокойно курить. И я тоже... Как говаривал Михал-Евграфыч: — «Суровость законов Российских компенсируется лишь необязательностью их исполнения!»

Доктор и его пациент смеются, доктор ставит на столешницу пациента белый пластмассовый футляр из-под личной печати врача, опускает в него горелую спичку, и то же делает Александр Степанович, который до того крутил свою спичку в пальцах, не зная, куда ее деть.

Сигареты крепкие, без фильтра.

Некоторое время мужчины курят молча, лишь поглядывая на пепельные венчики сигарет и улыбаются каждый своему. Почему-то курение кажется сейчас актом сугубо интимным, и оба испытывают некоторую неловкость оттого, что вынуждены сидеть друг против друга, лицо в лицо, и может быть, поэтому доктор встает, прохаживается по кабинету, мягко ступая с пятки на, носок, и, остановившись у двери, спиной к Александру Степановичу, говорит:

— Возможно, ваши «домыслы», — в интонации Василия Ивановича так и сквозят кавычки, — Не лишены основания. С Валентиной Ивановной, медсестрой, я работаю третий год, и, не имея ничего принципиального друг против друга, мы с трудом друг друга переносим. Подсознательная неприязнь! Удивительно! И многие мои коллеги в подобной ситуации... Сначала я грешил на администрацию клиники, на тонкий кадровый расчет. Но недавно прочитал в одном реферате, что стоит усадить на рабочем месте двух человек лицом к лицу, и через год они будут друг друга ненавидеть. Молча, тайно. Я сделал в своем кабинете маленькую перестановку мебели. Один стол поставил в угол, — показывает Василий Иванович, — Другой, вот сюда... Но главврач приказал восстановить все, как было... Изначально установлено и все!

— Тяжко... - Вздыхает Александр Степанович, но его сочувствие не совсем искреннее, что раздражает доктора.

— Зря я вам это сказал. Нехорошо. Постарайтесь забыть, ладно?..

Приоткрыв дверь, доктор выглядывает в коридор и говорит кому-то, подошедшему с той стороны двери: «...Нет-нет, все нормально... да, надеюсь... но где же ваш старший? Где сопроводительные документы?.. Как у меня?.. Вы ошибаетесь. Разыщите, я вас прошу... Ничего страшного, одного человека хватит... Ах, так?.. Ладно, я сам позвоню...»

— Изольда Тихоновна!.. Изольда Тихоновна!.. - несколько раз подряд повторяет доктор в селектор, но из динамика доносится отдаленный женский смех и зачайное щебетание.

— И-ЗОЛЬ-ДА ТИ-ХО-НОВНА!.. Наконец-таки! Вот спасибо! Где капитан с бумагами?! Дуб-ронов это, Дубронов!.. Да, у меня в кабинете. Разыщите! - еще больше раздражаясь, выговаривает доктор.

— Вы на работе или?! Созвонитесь с дежурным КаГэБэ, у вас там под стеклом на столе... да, даже я знаю!.. Телефон четвертого отдела. Немедленно!.. Я и не думаю на вас кричать!.. Хоть папе римскому!.. Учтите, я тоже умею писать докладные записки! Все! Жду...

— Бардак советский!.. - сквозь зубы бормочет Василий Иванович.

— Прислали «позвоночницу» из горздрава, элементарные обязанности...

— Ну-у-у, доктор!

Мужчина в свитере закидывает руку за спинку стула.

— Вам надо к психиатру... И не злитесь на меня.

— Да, действительно... - кисло улыбается Василий Иванович.

— Накапливается, громоздится одно на другое. В результате — стресс! Проклятый век.

— А я взлетел! - восторженно говорит человек в синем свитере, взрывая руками воздух и тут же нагребая на грудь невидимые глыбы.

— Нагромоздилось, навалилось, одно, другое, третье, большое, маленькое, ожидаемое — которое давно висело, — и подлое — в спину! Когда аж дыхание перешибает! И мелочевка там, — в троллейбус без талонов сел, ни копейки, и контролер..., — и словно рубаху на себе до пупка рванул? Видели? — как в кино показывают? Но в переносном смысле, в натуре-то я ничего не рвал, наоборот: взлетел! Доктор — у вас спирт есть?

— Есть... - машинально отвечает Василий Иванович, сбитый переходом.

— А зажевать? Кофе в зернах или еще что-нибудь, чтоб запах перебить? Не журись, я не о себе — я вольный! — я о тебе, Василий Иванович. Вижу: комкают тебя, нутром вижу!

В запале пациент переходит на «ты», и доктор этой перемены не ощущает:

— А, ладно! По сто пятьдесят для дезинфекции!

Машет рукой Василий Иванович, достает из сейфа бутылку с резиновой пробкой — зеркало спирта качается в ней на черточке 200 мл, — цедит в бутылку воду из графина.

— А! Нет этой мымры, и не будет, дежурство у меня в четыре кончается, ставь мензурки!

Доктор разливает в мензурки жидкость, из-под стола возникает беременный желтой кожи портфель, из портфеля термос и два бутерброда в промасленной газете. Движения доктора быстры, точны, — как у хирурга, зажимающего ториозными пинцетами кровеносные сосуды при ампутации, — лишь бы остановить брызжущую кровь, лишь бы не пресеклось, не испарилось крамольное желание чокнуться с этим странным типом и обжечь глотку спиртом!

— Чин-чин? — протянута мензурка.

— Чин-чин! — щелчок стеклом о стекло!

 

2

— На «ты»? - спросил Александр Степанович, отломив кусок бутерброда и соскабливая ногтем отпечатавшиеся на сыре черные буковки газетной статьи.

— На «ты», - кивнул Василий Иванович и снял с головы крахмальный колпак.

— Теплее?

— Да вроде того...— согласился доктор, наливая еще раз.

— Александр, можно — Саша. Но «Шуриком» не зови, не люблю почему-то, — поднес мензурку пациент.

— Василий. Можно — Вася, — в тон ему ответил доктор.

Чокнулись.

Выпили по второй.

Саша закурил докторскую сигарету.

— У тебя — что? С женой нелады? - спросил Саша, стряхивая пепел в футляр из-под печати.

— С чего ты взял?.. А впрочем, не очень-то я здесь прижился. На работе еще ничего, а дома... Нет, ты скажи: с чего ты взял? Пальцем в небо?

— Нет... Бутерброды в газете — или у доктора жена неряха, чего быть не может, или — ...

— Попал. Второе «или», — насупился Василий и навалился скрещенными руками и грудью на стол, — Но...

— А ты и не рассказывай. Не надо. Потом тебе будет неприятно, что разболтался с первым встречным. За слабость сочтешь. А я могу. Я летатель... Я — свободен! Господи! Какое это счастье! Слушай! — тридцать три года, как у Христа, и все время спеленатый, как в коконе, словно я до этого и не жил, а исполнял социальную функцию. Не жизнь, а сплошное исполнение социальной функции, да что тебе говорить, сам знаешь...

— Знаю,

Тускло скривился Василий и, ослабив узел галстука, расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке.

— Я-то хотел по детской психологии специализироваться. Но место было сюда... Обещали-обещали. И сейчас обещают...

— Во-во! На этом и основано; в школе — веришь, в институте — веришь, начальству, — веришь или делаешь вид, что веришь; как мул, у которого пучок травы перед мордой привязан. Понесут в ящике, лабухи на барабане и в тромбон: — «ту-ду-рум-пум-пум», — а ты уже не слышишь... Я четыре года тему разрабатывал, ночами сидел, жена ушла — первая жена; думал: защищусь, кандидат, перспектива... а начальство — хап лапкою и тему под себя: — «Ты, — говорят, — молодой, способный, еще успеешь!» Поерзал, побитый, два года. Собрал манатки, теперь в газовой котельной. Сутки на дежурстве, двое — дома. Социальная функция... Налей.

— Эт-т-точно, — икнув, налил в мензурки спирт Василий.

— А что у тебя со второй женой? Ты, Саша, не думай, я не для бумаги этой, — кивнул доктор на бланк.

— Я по разговору...

— Я вижу, Вася... ну! «Ангел в чашку!» — у моего деда присловье было. И если честно, то во всем и всегда виноваты мы, мужики! Мужчины...

Александр покрутил мензурку, осматривая ее на просвет, стряхнул остатки спирта и вставил ее себе в глазницу, на манер монокля или лупы часовщика.

— «Зри в корень!» — заповедано от благого Козьмы.

— А если...

— Безо всяких «если»! — со стуком поставил мензурку на стол мужчина в синем свитере, — Вариантов не бывает. Стерва попалась — сам выбирал. За ложь, за снисходительность к себе сам и плати. Вот у меня: молодая — я на десять лет старше; красивая — ноги как у манекенщицы; умная, целеустремленная, да еще вроде бы влюблена. Букет достоинств. Звали красиво: Вита Витольдовна Эструс! Вита!..

— Как? Как? Эструс? — встрепенулся Василий.

— Что, фамилия знакомая? — удивился Александр.

— Нет. Латынь вспомнил. Странная фамилия... Эструс.

— У нее дед из Румынии. Польстило мне, сама ситуация польстила. Лесть и ложь — одной закваски. Я был увлечен, но вот здесь, — Александр похлопал по этикетке «Спорт» на свитере.

— Здесь-то пусто было. И видел все, сопоставлял. У нее распределение на носу, вот-вот в деревню на три года. Ссылка. Слезы, конечно. А против слез какой аргумент? «Надо помочь», — раскис я от внимания, от глаз лучиками. Черт их знает? — может, и не лгала вначале? Но, понимаешь, Вася, одно дело по-пушкински: — «Пора пришла, она влюбилась». Другое — по-советски: — «При данных обстоятельствах ей стало выгодно влюбиться». Я просекал это, видел. Потому виноват вдвойне. Ей и себе врал. Здесь-то пусто было... Ты не спеши, Василий, лучше кофейку из термоса... спасибо.

— «Целеустремленная»... - Василий повторил слово из откровений пациента.

— «Целеустремленная»... - медленно, почти по слогам, как бы прощупывая, осязая слово на вкус.

Лицо доктора, очерченное темноволосой стриженой бородкой, скуластое загорелое лицо, потемнело неровными пятнами алкогольного румянца; взгляд, направленный на двери, на секунду обострился, — проникая сквозь крашеные филенки и, представляя сидящих в коридоре кагебешников, охраняющих неожиданное застолье, — и потух, ушел в себя...

Александр застыл с чашкой кофе у рта, исподлобья кольнул задумавшегося доктора и, отвернувшись, опасаясь перебить чужую мысль, продолжил кофепитие короткими глотками. Что-то вдруг выпрямило доктора, он вскинул голову — резко, по-офицерски, словно воспринимая неслышимый приказ, и, не выпуская еще взгляда из себя, одним лицом, но не глазами участвуя в разговоре, спросил:

— Ну, дальше-то что, Саня?

— Дальше? - вздохнул Александр, ставя чашку на стол.

— Дальше — больше. Женились. Заявление еще в Загсе, и быстрей справку в комиссию по распределению. Семья у нее интеллигентная, отец умница, честный — не желал суетиться, освобождать дочь от распределения, хотя мог бы. Прожили год у меня в коммуналке. Ровно, чисто жили. Я после первого супружества малость опсел, неряшлив был — не в быту, в знакомствах. А тут, при Вите, выровнялся, что-то забрезжило, да и тут, — пальцем в этикетку «Спорт» на свитере, — Теплее стало. То ли смысл какой-то появился? Дом обрел, не жилище. Друзья, разговоры куда-то ушли, тем более что друг мой три года мордовских лагерей по семидесятой-прим получил...

— Даже так? Значит, эти, в коридоре, не случайно? — поднял брови Василий Иванович.

— А что в нашем мире случайно? — вопросом на вопрос улыбнулся Александр, — Разве что собачки случайно случаются, да и то беспородные, все остальное — закономерно... Налей-ка, Василий, «для дезинфекции», как ты говоришь... Он сейчас в маленькой зоне, мы в зоне большой. Все одно за колючкой сидим. Хоть, два гектара колючкой опоясаны, хоть одна шестая шарика, разница в масштабе, не в сути! Или ты иначе думаешь, Вася?..

— За этим столом я лицо официальное, — засмеялся доктор.

— Понимаю! — воскликнул Александр. — Вон у тебя, какая «Заря коммунизма» в окне! Светло от нее? Тепло? Загар ровный?

— А ты не подзвяздывай! — скривился Василий, — Я с тобой по-человечески, а ты...

— Ладно, Вася, прости. Я не хотел тебя обидеть. Ты хороший человек, но не место тебе здесь. Знаешь, как Пушкин говорил: — «Во всех юдолях человек — палач, надсмотрщик или узник». Не хватает души на «узника», иди хоть в присмотрщики, все честнее. Лучше из норы присматривать, но не участвовать на стороне палача... Я сам в присмотрщиках состоял, приглядывался, козявочкой ползал, а сейчас — свободен! И эти шестерки в коридоре — смех. Забавляюсь я с ними. У них нет тюрьмы для меня, я же летатель! Я тебе сразу сказал, а ты не веришь, думаешь: шизую! Смотри!

Александр раскинул руки в стороны и, медленно покачиваясь, как резиновый шарик с теплым газом, всплыл из-за стола...

— Нет! Нет! - Криком вырвало дух у доктора, шершавым ломким хрустом забило глаза — или то рукав крахмального халата? Отлетел из-под доктора стул, и сам он, чуть не падая, успел зацепиться обеими руками за столешницу и замереть в комичной полуприсядке, не поднимая на пациента взгляда.

Опомнился, — дверь тряслась от ударов кулаком из коридора: «Что у вас там случилось?! Доктор! Помощь нужна?!»

Прыжком в рост, колпак в руки, в два шага к двери и, напялив помятый колпак и выдохнув — до почек, — «собачку» замка вниз, на запор, громко и четко, почти спокойно Василий Иванович произнес: «Все нормально, товарищи! Все нормально! Я веду прием...»

— ... спирта!.. — шепнул за спиной доктора Сашка.

— Пациента! — погрозил ему доктор кулаком.

— Осматриваю больного!.. Сложный случай, но опасности нет. Вы бы лучше разыскали своего капитана. Куда он пропал с бумагами?..

Из-за двери неясно пробурчали, мол, не положено, они должны охранять... Отошли...

Доктор спиной привалился к двери.

Александр, как ни в чем не бывало, сидел за столом, улыбался сытым котом, — красные пятна на лице Василия Ивановича обозначились резче, обведенные белым ободком, пальцы непроизвольно сжимались в кулаки, словно качая кисти рук, пот проступил на висках — все признаки нервного перевозбуждения.

— Я же просил вас... Просил тебя: не надо, не летай, пожалуйста...

Безобразная дрожь под коленями ослабила ноги, тело доктора поползло вниз по косяку, подмышку неожиданно уперлась дверная ручка, а тут и руки Александра подоспели, — обхватил его за грудь, довел полуволоком, — ноги не слушались, — до стула.

— Может, тебе на диване полежать? — участливое лицо впритык, без улыбочки ехидной.

— Не надо... не надо... Только не летай, будь человеком, ладно?

Обмякший доктор взял было себя за пульс, но не нашел, не прощупал его неслушными пальцами.

— Что это? Левитация, да? Саша, скажи: левитация? Или мне чудилось?..

Александр со спины подвздернул его за подмышки, крепче усаживая на стуле, сел напротив, за стол.

— Бог его знает, Василий... Я в теории не силен. Но ЭТО у меня есть. По-моему, это все же не левитация... Я специально в Салтыковку ходил, часа четыре в читальном зале рылся. Левитация нечто иное: при ней боговдохновенный — это слово и вычитал — схизматик, священник способен лишь отрываться от земли на два-три вершка и парить на месте; над местом, точнее. А я летаю. Свободный полет. Без боговдохновения, но и не от дьявола, это; я тебе гарантирую... Я закурю еще?..

— Кури, о чем речь...

— У тебя тут в пачке две сигаретки осталось.

— Кури. Есть еще, в портфеле.

— Налить? Как раз по мензурке выйдет?.. - спросил Саша и после кивка доктора взялся за бутылку.

— Всякое было, когда люди видели мой полет, но я не ожидал, что тебя скрутит. Ты же молодой мужик. Психиатр, а нервишки ни к черту...

— ...ни к черту... - повторил Василий, поднося к губам мензурку; ахнул в один глоток, задержал дыхание, чтоб не ожечься спиртом.

—... Я же по детской психиатрии специализировался. Готовил себя. А тут... Иногда в висках стучит: — «Уйди», «Уйди», «Уйди».

— И ушел бы! Кто связывает? Не место тебе тут, я тебе говорю. В тебе совесть есть. Хоть и скомканная.

— «Уйди!» — с такой неизбывной тоской воскликнул Василий, мотая головой, как врожденный дебил, что Александр не выдержал, протянулся над двумя столами и легонько ткнул Васю кончиками пальцев в крутой лоб, — мол, что ты, брат, опомнись!

 

3

— Саня, может, я выйду на три минуты... тут у меня Лиза, ну, медсестра у одного... так она еще спирту даст. Добавим?

— Нет. Достаточно... Кагебэшный капитан подъедет скоро. Ты в норме должен быть.

— Э-э-э! Саня-Саня!.. Не понимаешь ты меня. Я, может, впервые за последние шесть лет разнюнился... Как мать умерла шесть лет назад, так с той поры... высох. Сухой-сухой...

— Пьяные слезы — желудевый кофе. Иди к раковине, вон у тебя в углу, ополоснись холодной водой, все легче будет...

Василий Иванович долго сморкался, фыркал, плескал на лицо воду, потом, изловчившись, держал под струёй лицо то справа, то слева, — струйки затекали за воротник и холодили спину аж до копчика, — потом так же долго, промакивая лицо полотенцем, смотрел в зеркало, в свои глаза. Зла на Саньку не было.

 

4

Вернувшись к столу, Василий Иванович, стоя, отстранил стул, пробежал глазами исписанный бланк; его короткие мосластые пальцы — крестьянская наследственность — с аккуратными лунками плоских ногтей проиграли на столешнице некую мелодию — с тремя аккордами; та-да ра-рам пам-пам-пам, — неприятен был вязкий, выжидающий взгляд человека в синем свитере.

— Давай я мензурки сполосну? — спросил Александр.

— Не надо, я сам, — обрадовался доктор реальному действию.

Он тщательно вымыл мензурки, наполнил бутылку водой до отметки 200 мл, убрал ее в сейф и позвонил Изольде Тихоновне, которая сообщила, что капитан куда-то пропал, но волноваться не надо, бумаги на больного подвезут не позднее пятнадцати-тридцати. Доктор взглянул на часы, — через сорок минут.

От недавнего хмельного возбуждения оставалась лишь неестественная легкость в голове, и руки двигались излишне плавно — подконтрольно. Доктор высыпал из пластмассового футляра окурки и спички в бумажку, скомкал, бросил в мусорницу.

— Курить больше нельзя?

— Нельзя.

— Писать будешь... будете?

— Надо. Время идет. И давай договоримся так: сейчас ты — Александр Степанович, я — соответственно...

— Усек.

Василий Иванович упреждающим жестом попросил больного несколько подождать, летучим почерком нанизал строчки внизу бланка, развернул его.

— Скажите, Александр Степанович, после того, как вас лишили темы для защиты кандидатской диссертации, вы не обращались по инстанции с жалобами, письмами?..

— Обращался. Да что толку? К нам в институт письмо мое вернули, а зам секретаря парткома по работе с молодыми учеными как раз...

— То лицо, которое...

— Да. Брыканов Юрий Осипович.

—...сипович, — дописывая отчество, доктор вслух произносит последние слога,

— И что было дальше? Как прошел разбор вашей жалобы?..

— Соответственно. Я оказался сутягой, поливающим грязью заслуженных ученых... До письма, один наш, ну, мы еще приятелями считались, в один год в лабораторию пришли, я ему варианты угловых отклонений просчитывал, семьями дружили, пока моя первая не ушла, и всякое такое; и он меня подталкивал: — «Давай-давай, мы за тебя, пора Брыканова к ногтю...» А на заседании конфликтной комиссии перекинулся... Стыдить меня начал.

— Как его звали?

— Не все ли равно, доктор? Противно мне его имя говорить. Человек, который всегда за сильного. Мало ли таких? Брыканов ясен, а этот — вроде бы свой, пульки почти в «девятку» легки, на мелочи-то внимания не обращаешь. Стоит дела коснуться и «девятка»-то «шестеркой» перекинулась... Кстати, доктор, посмотрите схему, ее мой сосед Василь Петрович Гегемон придумал.

Мужчина в свитере нарисовал карандашом во весь лист «9» и «6».

— У девятки — «голова», у шестерки — «пузо»; «девятка» неустойчива, ножка тоненькая, чуть что — и с копыт. Зато «шестерка» устойчива, как ванька-встанька — как бы ни раскачивать «шестерку» слева-справа, она и туда и сюда поклонится, и всем угодит и на месте стоит!.. «Это что значить? — говорит Гегемон. От недостатка зубов он смягчает окончания слов, но отнюдь не выводов. — А значит то, что матерья, «пузо» — первична! А идея разум — вторичень! Нравиться — не нравиться, а закон природы не изменяють...» - так говорит Гегемон.

— Н-да, «так говорит Гегемон...», «Так говорил Заратустра»... А как вы, Александр Степанович?

Исписав полстраницы, доктор, переложив ручку в левую руку, трясет кистью правой, — устал.

— Я не шестерка.

— Девятка?

— Вряд ли... ближе семерка, четверка. У них больше острых углов.

Неловко улыбается Александр Степанович, и доктор с завистью отмечает, что хоть и пили они спирт наравне, но на пациента алкоголь не подействовал явно. Разве что зрачки расширены и наклон головы изменился — прежде пациент держал голову прямо, выпятив лоб и глядя из-под острых, «галочкой», бровей, — а сейчас наклон вальяжный, подбородок торчком — набок, и взгляд с ленцой, снисходительный.

— И чем закончилась история с диссертацией?..

— Я же вам рассказывал, доктор. Побарахтался я два года на полусогнутых и ушел.

— Писали еще жалобы, заявления?...

— Писал еще раз. Результат грязнее вышел, жену мою приплели, мне аморалку, одного хорошего человека хотели испачкать. Но я подловил Брыканова тет-а-тет и обещал — Во!...

Александр Степанович показал доктору кулак:

— Оставили ее в покое...

— Та-ак, дорогой Александр Степанович, послушайте сейчас оценку ваших действий с точки зрения современной советской психиатрии...

Доктор вынимает из ящика книгу со множеством закладок и громким начальственным тоном читает:

— «Сутяжно паранойяльные состояния возникали после психотравмирующих обстоятельств, несущих в себе ущемление правовых и имущественных положений больных...». «…Обвинения в клевете, оскорбления должностных лиц, распространение ложных сведений, порочащих государственное устройство СССР, бред реформаторства и борьба за мифическую «справедливость»...

Доктор прекратил на минуту цитировать книжку. Тряхнул ею над головой, как хунвейбин цитатником председателя Мао:

— Не ухмыляйтесь, Александр Степанович, я не думаю вас пугать, но даже по эпизоду с неудачной диссертацией вы нуждаетесь, — как пишет Л.Н. Диамант вот в этой книжке «Проблемы принудительного лечения психиатрических больных»: «...в силу своей особой социальной опасности нуждаются в продолжительном, исчисляющемся годами, лечении в психиатрических больницах, чаще специального типа». Прочитайте сами! Год издания — 1978. Пожалуйста, ознакомьтесь... *

Василий Иванович вручил мужчине в синем свитере книгу и, отойдя в угол комнаты, долго мыл руки, время от времени встряхивая кистями, как уставший пианист и бросая за спину обрывки фраз:

— Врач не должен обижаться. На больного...

— Вы говорите: в больном обществе...

— Комплекс Пилата, по пятнадцать-двадцать раз в день.

— Как разнервничаюсь. Мою и мою...

— Ощущение зуда. Подержал книжку в руках, и зуд, словно слабые разряды. Тока. Пощипывает...

— Нормальный человек — всегда псих. Эт-т-точно.

— Итак! — взбадриваясь и радостно вытирая руки о казенное полотенце с лиловым фингалом штампа, воскликнул доктор.

— Сутяжно паранойяльное состояние у вас налицо! Не отвертитесь, лет пять вам уже уготовано. А вот с мифическими способностями к полетам мы еще не разобрались. Рассказывайте!

Мужчина в синем свитере с минуту смотрел на Василия Ивановича, скрестив руки и покачиваясь на стуле, словно следователь, ведущий затяжной допрос юркого и хитрого жулика, который врет, — униженно юродствуя, юлит, — меняя показания, хамит,— угрожая высоким начальством, плачет покаянными слезами — намекая на «особую благодарность».

Стыдновато стало Александру Степановичу, прокашлялся, смущенно приглаживая темно-русые волосы. Доктор же, в белом колпаке и с дежурной докторской полуулыбкой на лице следил за мимикой пациента, держа чуть на отлете ручку с золотым пером. Указательный палец на эбонитовом «паркере», как на спусковом крючке пистолета, — и черная подушечка под золотым пером темнеет, словно маленькое дульце.

— Надо, голубчик, надо. Вас ко мне ЭТИ, — многозначительный кивок на дверь, - не в пинг-понг играть доставили! А на об-сле-до-ва-ни-е! — раздельно, по слогам, для вящей убедительности, — Надо!

— Кому? Мне? — мне все равно, — встряхивается пациент, — А для вас, Василий Иванович, пожалуйста. Пишите, доктор... Только я начну не с полетов, а с того, как это во мне выросло. Пишите.

 

5

Жил себе. Комната девять метров в коммуналке, высокое окно трехгранное, эркером — как трюмо, Витушка, жена молодая, с ногами манекенщицы и каштановой гривою ниже плеч у окна перед зеркалом. Красиво... Девичий силуэт сквозь оконную кисею и прозрачный халатик восково светится — как свеча в божьем храме, — и свет от нее и сама прозрачная, — красиво! Сам — в углу, за столиком на колесиках бумагу чиркаю, чашка с кофе парком ноздри щекотит, слова подсказывает.

Весной у меня стихи пошли. Лет десять не писалось, забыл, что и было, и вдруг обрушилось — внезапно, радостно для меня — стихи.

Солнечным зайчиком, бликом озерным

Чудом нежданным чердак осветило

Нить золотая соткалась из пыли

Я как пылинка — сгореть и погаснуть

Жаль, мимолетна ты, нить золотая

 

Свет воробей закрыл, севший на крышу, —

Нить Ариадны пропала, истлела

И на стропила — глухие, слепые

Пыль оседает…

 

Лажа, конечно, дилетантщина, знаю, но я для себя лепил...

Одетая, из моей чашки два торопливых глоточка, крашеные губки у моего виска, воздух — чмок!

— «Ой, опоздала! Пока, Санечка. Бегу, бегу, Крашенинников на кафедре пять минут пробудет и уйдет… А мне обязательно поговорить...»

— «И понравиться?»

— «Да, и понравиться. Не скучай».

У порога: — «Опять «молния» на сапоге! Что ты смотришь, помоги!»

Убежала... Одно меня смущало в Витушке: целеустремленность! Отмеренная, прямоугольная, как кирпич, целеустремленность. И была бы цель живая, а то — марксистско-ленинская философия. Маразм! Для идейных недоумков или рядовых пошляков.

Шестьдесят лет подгоняли действительность под теории кабинетных благодетелей и походя уничтожили сто миллионов мужиков! А вместо обещанных благ — пучок сена перед мордой — стремитесь! вперед к победе! слава труду! — вожжи в руках подонков. Да что говорить, сами, Василий Иванович, все понимаете...

Думал: молодая, блеск манит, светлая идея. Втолковывал: да ради светлой идеи самые грязные дела, крови по горло, страх скорлупою...

Смеялась: — «Ты ничего не понимаешь!» В аспирантуру готовилась, кандидатский минимум сдала и аборт сделала... Просил:

— Подумай.

Три дня у родителей после больницы: — «Не приходи, не надо, потом все объясню, и не звони мне пока, не звони — не звони — не звони!..»

«Ладно, успокойся, Витушка, тебе нельзя сейчас волноваться, побереги себя, Витушка, быть может, мы нап... — но вовремя язык прикусил, и на том конце провода трубку бросили, — ...расно.»

Через три дня сама позвонила, я как раз на смене в котельной был, показания манометров снимал.

— «Саша, нам надо расстаться».

— «Я давно решила».

— «Все кончено, я готовлю документы на развод».

— «Мы разные, разные. Это была ошибка с моей стороны».

— «И вообще мне сейчас не нужна семья. Ни с кем».

— «Не выдумывай, никого у меня нет, просто мы с тобой разные».

— «И вообще: брак — это форма сексуальной эксплуатации женщин!..»

— «Не говори ничего, я давно решила. Заеду через неделю. Мы разные».

— «Я сейчас в твоей комнате, собираю вещи».

— «Ты запакуй мои книги в коробку картонную, мне сегодня все не увезти. И остальное в чемодан коричневый, ну, тот, с лямками. Ладно?..»

«БРАК — ФОРМА СЕКСУАЛЬНОЙ ЭКСПЛУАТАЦИИ ЖЕНЩИНЫ!»

Очен-но по-марксистски!

Кто из благой идеетворящей троицы сей завет высказал? Маркс? Энгельс? Ленин?..

«Долой сексуальных эксплуататоров!»

«Вырвем им душу вместе с гениталиями!»

Стройные ноги манекенщицы наступили на меня, эксплуататора, как на ступеньку в развитии идейной личности и вознесли хозяюшку чуть выше к заветной цели!..

Трубка черная, ненужная: пиик — пиик — пиик, — положил на рычаги телефона. И вправе ли я Витушку винить? — насквозь советскую молодую женщину? Из двух зол — трехлетней ссылки в деревенскую школу и нескольких месяцев сексуальной эксплуатации — она выбрала меньшее, и — вперед! — к сияющим вершинам марксистско-ленинской философии! Благая цель оправдывает средства...

На меня словно ступор нашел: опустился на дощатый ящик из-под водки, который испокон веков служил в котельной «креслом» для незваных гостей, смотрю на манометры: в третьем котле давление критическое, стрелку зашкаливает, надо сбросить подачу газа, иначе все к черту, ведь полуавтоматика, а руки поднять не могу, во мне самом что-то зашкалило, давление критическое, моя автоматика не срабатывает...

И ведь предполагал изначально, видел, что Витушке нужен я лишь временно, для начального толчка, но забылся, прирастать начал, не привычкой, нет, чем-то большим, что помимо моей воли и сознания во мне возникло. Словно грецкий орех, скорлупой от свиней охраненный, лежал себе, лежал неразгрызенный, и влагой с небес окропленный, сам располовинился и беленькие росточки-корешки в землю пустил, а его копытцем-то с места и сковырнули!

— Хрум! — и тут, доктор, вижу я, но замедленно, словно кадры в кино замедленном, как рвется клепка, и летят листы обшивки, и котел разваливается, и газ слепит взрывом, и семь этажей с квартирами, что над котельной возведены, обрушиваются, а меня нет, я за экраном наблюдаю из зала полупустого, но все, не то, не то, доктор!

Провал... Момент отсутствия.

Но взрыва не было. Это точно.

Вернулся в себя: оказалось, я за столом сижу, под локтем «Журнал дежурной смены», в котлах давление нормальное, и уже двадцать минут четвертого. Ночь на исходе.

Мне смену сдавать в восемь утра.

Дотянул кой-как смену — думал: на улице-то, на свежем воздухе должно полегчать; а то последние часы в тесной котельной невмоготу стало. Один на один захлебывался в своих — непроизнесенных — словах, натыкаясь на патрубки и трубопроводы, шарахаясь от третьего котла: уж слишком он ровно гудел, подозрительно ровно. И телефон старинный с эдакими рогатыми рычажками, сороковых годов телефон, страшил меня своей рогатой убежденностью: казалось, подниму трубку, и логика будущей аспирантки по курсу марксистско-ленинской философии завалит меня кирпичами-цитатами:

«СЕМЬЯ — ФОРМА СЕКСУАЛЬНОЙ ЭКСПЛУАТАЦИИ ЖЕНЩИН!»

И то ли от обиды, то ли от недостатка воздуха (вентиляция барахлила) ком горловой дыхание перешибал; и голова разболелась — мочи нет — словно у институтки взволнованной...

Вышел из полуподвала на улицу, дунуло в лицо сквозняком питерским, полегчало голове, но так мне, доктор, стыдно стало! Стыдно, стыдно, Василий Иванович, — необъяснимо стыдно, даже, доктор, как-то не по-человечески стыдно, такой же стыд разъедал, наверное, грецкий орех, который корешки в землю запустить надумал, а его кабаньим копытцем сковырнули и схрумкали; и в бензиновой вони питерской улицы мне чудилась вонь из кабаньего хайла, и от этого стыдно, стыдно — за дома обшарпанные, за людей угрюмых, за блевотный запах из подъездов, мимо которых я проходил. Шел я не домой, в «Сайгон», чашку кофе после ночной смены пропустить.

Стыдно на крыше дома «НАРОД И ПАРТИЯ— ЕДИНЫ!» читать, все новая заповедь мерещилась:

«СЕМЬЯ — ФОРМА СЕКСУАЛЬНОЙ ЭКСПЛУАТАЦИИ ЖЕНЩИН. ДОЛОЙ СЕКСУАЛЬНЫХ ЭКСПЛУАТАТОРОВ!»

Стыдно за всех и за себя в особенности, потому что другим-то, может, и втемяшили в подкорку, что живут они лучше не придумать, и весь мир на нас равняется, но я-то не верю этому блефу, но, принимая его,— поддерживаю, как молчаливое большинство. Стыд мне кожу ест, словно меня голого прилюдно крапивой высекли. А тут еще мысль сквозанула дикая: год с Витушкой прожил и не смог ей объяснить, что ко лжи стремиться стыдно, не смог иль постеснялся; и тоже, — тридцать три года я в обманутой стране живу и кроме как кухонными трепами и брежневскими анекдотами ничем не попытался блеф разрушить. Год и тридцать три года — все псу под хвост, задарма прожиты...

Дзяньк! Трамвай под носом! Я отпрыгнул назад, уступая дорогу трамваю, вдруг — глаза в глаза лицо Виталика Верхоблядова за окном вагона.

Он мне по стеклу стучит, обрадовался случайной встрече, знак подает, что на остановке он выскочит, а я чтобы к нему шел. Остановка за углом, метрах в пятнадцати...

Я еще махнул ему рукой машинально, мол, ладно, в «Сайгоне» встретимся, и тут меня скрутило, доктор.

Доктор! Василий Иванович! Я к вам как Петька из анекдотов обращаюсь! Это можно и не записывать, это каждый человек должен изначально, с пеленок знать: не касайтесь, сторонитесь зануд с подловатым нутром! Он продаст вас с улыбочкой и потом в милую шутку все обратит, а если не продаст, то рядом с ним вы все равно испачкаетесь. У колодца — да не напиться, у дерьма — да не измазаться.

Ведь это он, Виталик Верхоблядов, моего друга под семидесятую-прим подвел.

Фамилия его настоящая Верхоблюдов, но он не обижается и на неблагозвучного «Верхоблядова», и, кажется, сам себе эту кликуху придумал. Как бы упреждая кличку заспинную.

Я его лет десять знаю: одно время соседями были. Он на радио в молодежной редакции ошивается. Всех и все знает, всюду без мыла проникнет, сотворит пакостливый репортаж, а потом тебе же в «Сайгоне» или в «Дохлом Голиафе» на Васильевском с улыбочкой объясняет,

— Иначе нельзя, Саня. Ведь я же советский журналист, а журналистика — это вторая по древности после проституции профессия!

И улыбается, улыбается довольный:

— Мне платят за строки и за минуты в эфире, а не за то, что я на самом деле думаю. Пусть думают Они! — пальцем в потолок.

А ты сидишь напротив его, как оплеванный, и поддакиваешь сочувственно:

— Да, вот такая у вас, советских журналистов, сучья профессия: вторая по древности после проституции...

Трамвай громыхнул за угол. Скрипнули на остановке тормозные колодки, я уже сжался от неотвратимости верхоблядского рукопожатия, ведь даже после того, как он друга моего заложил, а потом «подвал» в вечерке тиснул: — «Клеветник с комсомольских билетом» с подзаголовком «Враждебная радиопропаганда Запада действует», — я не оборвал с ним отношений, быть может, от страха, быть может, от недостатка брезгливости. Но сейчас, ошпаренный вселенским стыдом, я чувствовал, что если коснусь руки Верхоблядова, то меня просто-напросто разорвет!

И спрятаться негде!

Проходного двора нет.

Через дорогу не перебежать — догонит!

В «Сайгоне» разыщет!

Сквозь землю не провалиться — асфальт в пять слоев, а под ним екатерининская мостовая!

Выхода не было!

Мутные стекла домов пялили сквозь меня пыльные бельма. За углом уже слышались шаги Виталия Верхоблядова. Я, отчаявшийся, затравленный человек, с ужасом смотрел на свою руку, в которую через пару секунд вцепится в лжетоварищеском рукопожатии верхоблядовская рука, — и — ..., и —

— Взлетел!

Радиокорр и стукач Верхоблядов прошел подо мной.

Замер.

Оглянулся.

Поправил очки. Осмотрел перекресток внимательно — медленно поворачивая голову, как подводная лодка перископ.

Меня нигде не было. (Для него).

Верхоблядов вздернул к лицу левую руку, зачем-то засекая точное время. Я парил над ним на высоте пять метров и чуть не давился от смеха: сверху Виталик смотрелся на редкость комично — серая шляпа-пижонка на куче тряпья.

Верхоблядов рванулся в сторону «Сайгона», очевидно, решил, что я уже там, в очереди за кофе; а я, взмахнув руками, взлетел выше и выше! Выше трамвайных проводов, балконов, крыш, утыканных телеантеннами, — вид открывался изумительный!

Справа от меня уходила к Неве Невская першпектива, изламываясь клюкой перед Дворцовой площадью.

Прямо передо мной шпиль Адмиралтейства стягивал к себе легкую сетку сереньких улиц.

Купол Исаакия вдали, купол Казанского напротив маленького мячика на крыше Дома книги.

Храм Спаса-на-Крови в лесах, в вечных лесах, как боярин в лохмотьях юродивого, —

и, —

крыши, —

крыши, —

крыши — Бог ты мой!

Никогда бы не подумал, что крыши Питера могут быть так красивы и пластичны.

Серыми жуками катились подо мной машинки и усатые троллейбусы.

Темные фигурки людей скапливались в отрядики на перекрестках и вдруг, по единому знаку, устремлялись бегом друг на друга в атаку: словно колонны солдат из враждующих муравейников. Но стычек не было — отрядики просачивались сквозь встречные ряды, и люди вновь замирали на перекрестках, уступая дорогу автомобильным жукам и длинным желтым гусеницам спаренных автобусов.

Лететь оказалось удивительно легко и радостно!

Да, именно — легко и радостно!

Чисто и свободно!

Никто не толкался, ничто не давило!

Воздух и небо вливались в меня!

Мои легкие переполняла радость, а невесомое тело послушно было каждой моей мысли, — я сделал вираж, по спирали взлетая еще выше, и вдруг — «тра-та-та-та-та-та!» — милицейский свисток прошил подо мной небо, как очередь зенитного пулемета.

Меня отшатнуло. На углу Литейного и Невского собралась толпа.

Перепуганные автомобили замерли нестройным стадом. Желтая милицейская ПМГ истерично ревела сиреной, как ишак с колючкой под хвостом.

Я резко спикировал во двор углового дома, ощутил под ногами землю, — свидетелей приземления не было, две старушки на лавочке сидели спиной ко мне. Одернул сбившийся свитер, оправил брючины, закурил, успокаиваясь, и вышел на улицу к месту происшествия.

В толпе вскрикивали и задавали вопросы. Полная женщина, прижимая к груди пухлую сумку, скороговоркой объясняла:

— Покушение на милиционера. Бандит в синем свитере хотел револьвер срезать. Скрылся.

Я протолкнулся к центру. Молодой старшина, тараща глаза, сидел на асфальте, поддерживаемый санитаркой.

Врач «скорой помощи» проверял его пульс. Второй санитар совал под нос старшины ватку с нашатырем. Врач, отпустив запястье старшины, диктовал в блокнот милицейского капитана: —

— Пульс почти нормальный. Обморок. Припекло, но вряд ли. Слишком здоровый. Такое бывает. Обморок от избытка здоровья. Кровь в голову. Больше двигаться. Нашатырь ему помог.

Старшина, видимо, различал лишь погоны начальства и самоотверженно пытался доложить: — «В свитере... У-у-у! В синем свитере... у-ух!», — и нелепо, как куренок, взмахивал локтями.

Из-за плеч, голов и женских грив стрельнули в меня очки Виталия Верхоблядова, я послал ему воздушный поцелуй с кукишем и скрылся в толпе. Перебежал Невский и через несколько секунд я уже давился среди пассажиров троллейбуса.

От «хвоста» я оторвался и ехал на Васильевский остров. Меня одолевали сомнения: летал ли я или старшине только привиделось? — там, на Васильевском, был укромный двор, где я мог испытать обретенное чувство свободы.

Подворотня — налево, сквозь подъезд — во двор; это даже не двор, а черт знает что: тесная, как карман, прореха между корпусами остеклена сверху остроконечной крышей. Грязные стены, три окна — одно заколочено, два наглухо заложены кирпичами. Мутный свет со стеклянного потолка... Жуть, сладкий сон Сальвадора Дали. Я передернулся от отвращения, — но лучшего полигона для летателя в нашем городе не найти: безопасно! Я покомкал беретик, высыпал в него из карманов мелочь, ключи, записную книжку. Пристроил берет на чистое место и — взлетел!

Спокойно, словно шагнул к небу.

Подлетел к крыше, — она была насажана на двор на высоте седьмого этажа. Железные переплеты насквозь проржавели и оставшиеся стекла держались за счет окаменевшей пыли. Стекла грязные, в птичьем помете, а в прорехи — небо голубенькое, как в мультике, и можно бы вылететь на волю, но засекут, увидят, опять милиционеров откачивать придется.

Я кидал свое тело от стенки к стенке, плавно опускался в глубину двора на спинке, потом взмывал вверх! Не знаю, сколько времени прошло — час? два?..

Мой полет был скован со всех сторон, но это был настоящий полет! Свободный, зависимый только от моей мысли!

И вдруг я ощутил чье-то присутствие. Глянул вниз:

Зачуханный бомж в старинном драповом пальто в клеточку перекладывал из моего берета деньги в свой карман.

Я захохотал по-фантомасовски и спикировал вниз.

Бомж вдавился в стенку, ничего не соображая и пытаясь расстегнуть верхнюю пуговицу на рубашке, забыв, что ни пуговицы, ни рубашки на нем нет — под драповым пальто тельняшка времен гражданской войны и шарф, засаленный как удавка.

— Все. Завязал, — доверительно сообщил мне бомж, поглядев на высокий потолок и на меня, спокойно стоящего рядом.

— Верни деньги, ключи. Все, что украл, — сказал я.

— «Лечиться, лечиться и лечиться!» Так говорил мне участковый!

Бомж вернул мне украденное и даже попытался меня наградить своей измятой полупачкой «Севера».

— А участковый обещал меня на работу устроить. Говорит: — «Полечишься годик в эЛТэПэ, будет тебе и работа, и прописка». Хороший мужик участковый. Он прав: — «Лечиться и еще раз лечиться!»

Уже на улице меня на миг остановил крик бомжа, усиленный эхом двора-колодца,

— Мужик, ты пришелец, да? Я буду лечиться! Я вылечусь!

Я быстро перебежал Большой проспект, опасаясь, что бомж привяжется. «Хорошо, летать я умею, а что дальше?» — подумал я.

«Здесь летать невозможно. Засекут, отловят, по врачам начнут водить», — что и произошло, Василий Иванович. — «За кордон? На Запад? Но я не хочу! Ну, их в задницу со сладкой жизнью! Не хочу и все! Я здесь родился!»

«Я земли для погоста не хочу выбирать,

На Васильевский остров я вернусь умирать!»

Я побрел в кафешку «Дохлый Голиаф» на Пятой линии. Мог бы летом лететь, но нельзя... Нельзя! Почему? Кому мешаю?

В «Дохлом Голиафе» за столиком с бутылочкой «сухаря» сидели Василь Петрович Гегемон, мой сосед, и Виталик Верхоблядов. Я поздоровался с Василь Петровичем за руку и сказал Верхоблядову:

— Не тянись. У меня руки чистые, пачкаться не хочу.

Верхоблядов зло съежился и убрал руку. Я взял себе двойной кофе, шоколадку и бутылку «Шампанского». В кафешке, кроме нас троих и Ады за стойкой, сидела забавная парочка: майор-перестарок, которому по возрасту давно пора быть подполковником, и пожилая «девушка» лет под сорок с малиновыми губами и в седом парике.

— Задаешься, да? Брезгуешь, да? — подхохатывал Верхоблядов. — Ишь ты, руки не подал! Хо-хо-хо!

— Василь Петрович, я летать научился, — сказал я, разливая себе и Гегемону по стаканам «Шампанское», — Честное слово!

— Глядить-ка! А трезвый! — удивился Гегемон. — Ладно, мимо стакана не налей, летатель.

Я чокнулся с Василь Петровичем, в единый дух освободил в себя шампанское, зажевал уголком шоколадки и взлетел.

Раскинув руки, я медленно, как большая стрекоза, обогнул неподвижный вентилятор под потолком, облетел парочку, — майор поперхнулся сухим вином (случай в анналах Советской Армии беспрецедентный!), «девушка» стянула с головы парик и, комкая его как платок, прижала к большим грудям. Защищая подругу, майор подпрыгнул со стула, замахал руками, отгоняя меня, как овода, и сел на пол, вскрикивая: — «Кыш, кыш! П-шел вон!»

Восхищенный Василь Петрович хлопал себя по груди и бормотал: — «Во даеть! Во даеть!»

Виталий же Верхоблядов со стаканом у рта барабанил зубами по стеклу сложный наигрыш.

Лишь одна Ада за стойкой не растерялась (ей и не такое приходилось видеть на рабочем месте) и, —

— Хватит, мальчики, веселиться!

Она всех клиентов зовет «мальчиками».

— Выпили, расплатились и быстренько разбежались по домам! А летать у меня нечего. Клиентов пугать!

Я приземлился на свой стул, хлобыстнул скоренько еще стакан шампанского. Василь Петрович: —

— «Научи, Саня! По гробь жизни блаходарень буду!»

А Верхоблядов словно неживой, пялит на меня глаза сквозь очки и барабанную дробь на стакане зубами выцокивает.

«Василий Иванович!» — ожил селектор на столе у доктора.

 

6

«Василий Иванович! — ожил селектор на столе у доктора: — Подъехали ваши кагебэшники с бумагами. Даже двое. Поднимаются».

— Спасибо, Изольда Тихоновна, — сказал доктор в селектор и глянул на развернутую страницу «Истории болезни». Почти чистая. Лишь вверху несколько строчек.

— Табула раса! - говорит доктор и, обмакнув ватку в нашатырный спирт, — вонь мгновенная! — протягивает ее пациенту:

— Пожалуйста, Александр Степанович, попрыскайте на воротник свитера. Запах того спирта надо перебить.

Пациент беспрекословно исполняет приказание.

— Александр Степанович, отвечайте, только быстро: как долго вы летали до того, как вами заинтересовались органы?

— Три недели.

Доктор делает летучую отметку в «Истории болезни».

Стук в дверь.

— Да-да! Пожалуйста! — приглашает Василий Иванович, дверь толкают, но она на замке. Доктор вскакивает, открывает замок. — Простите, закрылась случайно. Здравствуйте...

Входят двое в штатском.

 

7

Входят двое в штатском.

Приветливо улыбаются доктору и пациенту. Один с лаской во взоре фиксирует прутковый закат в окне, плексиглас на портретах, пластмассовые горшочки с кактусами — он впервые в этом кабинете.

Второй, не отпуская руку доктора, спрашивает:

— Как прошла гипогликемия?

— Я ее не делал... И вообще я её не делаю. Процедурная этажом выше. А разве ему назначена гипогликемия?

— Да... простите, маленькая накладка вышла, — оборачивается к мужчине в синем свитере человек в штатском.

— Вы хорошо себя чувствуете?

— Куда уж лучше? — сквозь зубы бормочет пациент.

— Надо же! Ошиблись этажом. Следуйте за нами.

— Простите! — теперь доктор подхватывает руку мужчины в штатском, — Я два часа вел прием пациента, и вы его забираете? Позвольте, я закончу и с его бумагами ознакомлюсь.

— Возникла необходимость? — цвиркнув сквозь зубы, многозначительно покачивает головой старший, тот, который в этом кабинете не впервые.

— Да! — протягивает руку за красной папочкой доктор.

Жест Василия Ивановича тороплив, некстати, вызывает недоумение на лицах кагебэшников, но, тем не менее, старший отдает врачу папочку с тесемочками бантиком и отшагивает к стене, явно показывая, что намерен находиться в кабинете до окончания приема…

Другой штатский делает два шага назад-влево, копируя действия начальника.

В серых костюмах, белых рубашках, в неярких галстуках они становятся у двери на страже, глаз не спуская ни с пациента, ни с доктора.

Василий же Иванович бегло просматривает листки в папке, снизу вверх почему-то, вдруг задерживается на какой-то фразе и спрашивает у старшего кагебэшника:

— Так был пожар в газо-операторской или не был?

— Окончательно не выяснили еще. В пожарной дежурной части вызов зафиксирован, диспетчер помнит, как отправлял машину, но никто из команды не помнит. Эту странность я отметил. Следов пожара на месте не обнаружено. Соседи ничего не видели и взрыва не слышали. Одна старушка якобы видела взрыв, но она заговаривается... К чему вам это, доктор?

Доктор не отвечает на вопрос человека в штатском, долистывает бумаги в папке, что-то дописывает в своем листке и обращается к фигурам у двери:

— Будьте добры, подождите в коридоре. Два-три вопроса, и Александр Степанович в вашем распоряжении.

Едва за штатскими захлопывается дверь, доктор начинает мыть руки и, включив струю до упора, кивком подзывает к себе пациента. Тот подходит, но не сразу; вообще, с той минуты, как Изольда Тихоновна перебила его рассказ, он не вполне в себе.

Изменений явных нет, но внешне он в чем-то уже пациент психоневрологического диспансера, а не какой-нибудь районной стоматологии.

— Сашка, Сашка! - с неожиданной жаркой жалостью зашептал Василий.

— Тебе конец! Гипогликемия — это все, идиотство полнейшее! А тебе назначено пятнадцать инъекций — это конец, не то что летать, но и ложку не сообразишь ко рту поднести! Полная деградация, тебя уже не будет... Понимаешь ты или нет?! Пятнадцать гипогликемий!..

Доктор схватил себя за горло и яростным жестом показал, как разорвется жизнь у Сашки.

— Понимаю. Но...

В шепоте Александра нет былой уверенности.

Струя воды лупцует раковину, отплевываясь в склоненные лица врача и пациента, и заглушает шепот.

— Выход? Выход... Выход есть всегда. Но ты... Ты?

Василий подымает лицо от раковины и несколько отстранено смотрит в глаза Сашке, словно в свои собственные в зеркале.

— Вариант первый: ты — летатель. Тогда тебе дико повезло, что они ошиблись этажом. Ты вырвешься и улетишь. Там, на шестом этаже дверь налево, перед «Процедурной», запомнил? На двери ничего не написано. Подсобка. Санитарки там тряпки и швабры хранят. Окно без решетки. Иди напролом! Понял?! Единственное окно на этаже без «Зари коммунизма».

— Спасибо. — Александр стискивает доктору предплечье.

— Вариант второй: ты — ........ Общество больное, согласен, но здоров ли ты? И я тебя с шестого... Но чем лучше гипогликемия?!

— И за это спасибо. Разберемся...

Время сгущается, мужчине в синем свитере кажется, что доктор специально медлит, ковыряясь в струе над раковиной; секунды скользят перед глазами, как штакетник длинного забора из окна быстро мчащегося автомобиля; мужчина уже с подозрением и ненавистью смотрит на белую спину доктора и на то, как ходят лопатки под его халатом — как у лодочного гребца, — «Ну что он там вымывает, черт его дери? Или раскаялся, что выдал мне окно с выходом?» Некстати, совершенно, некстати Александр вспоминает мускулистую спину Жорки-боцмана, соседа по коммуналке из послевоенного детства: рук у Жорки не было — штрафбат морской пехоты — точнее, по локоть не было левой руки, а вместо кисти правой — на скорую руку смастаченная фронтовым хирургом клешня из остатков ладони; жена у Жорки-боцмана погуливала, он бил ее локтем и клешней, истошно орал матом, так, что все семнадцать квартиросъемщиков вздрагивали и, представляя атаку штрафников, прятались по комнатам, — контуженный, что с него возьмешь; а по утрам после ссоры Жорик послушно открывал рот перед ложкой с кашей, подносимой его неверной женой, — в эти минуты он походил на птенца, получающего корм из клюва мамы-ласточки.

И клешня его скромно и безопасно лежала на коленях, открывая всем соседям по огромной коммунальной кухне сиреневый татуированный лозунг на его обнаженной груди: — «Я не Бог, я не прощаю!» Корявые буквы татуировки в двух местах были рассечены шрамами — на слове «Бог» заглавная буква скомкана рубцом, но еще угадывалась, а от второй частицы «не» оставалось лишь сине-бордовое крошево. «Я не Бог, я ... прощаю!» Жорик, прожевав очередную ложку каши, виновато, вроде бы никому, объявлял на всю кухню: — «Ну, что с нее, рыжей, спрашивать, ведь я ее и приласкать-то толком не могу». А по поводу иссеченной татуировки он как-то раз сказал Сашке, тогда сопливому шестилетнему мальчишке, только-только учившемуся читать и с этой целью забравшемуся к соседу на колени и водившему пальцем по буквам на Жоркиной груди: — «Вишь, браток, как война-учительница мне исправила ошибки?»

..доктор заканчивает вытирать руки.

Сашка вздрагивает, возвращенный из плутаний в детстве, осознает себя в психушке, перед гипогликемией и окном без «Зари коммунизма» и только остаточная мысль, обрывок фразы все еще маячит в сознании, хотя перед глазами уже сотрудники КаГэБе, принимающие из рук доктора его «Историю болезни». — «...Прощаю!» — «Кого «прощаю?» При чем тут «прощаю», если мне уготовано? Что?» — путаются его мысли. Медленно, как сомнамбула, он встает по приглашающему жесту старшего из штатских, проходит по кабинету неровными шагами, случайно чиркнув плечом в синем свитере по плечу доктора в белом халате, бормочет: — «Простите, доктор. Прости, если что не так», — и слышит докторское: —

— Всего доброго! Поправляйтесь, Александр Степанович.

Доктор провожает троицу до двери, чуть придерживает её и прикладывается к щели ухом.

Вслушивается в удаляющиеся по коридору шаги.

Вот они на лестничной площадке...

Поднимаются на шестой этаж...

Ничего не слышно...

Сейчас они на подходе к «Процедурной» ...

Белая дверь без надписи — каптерка...

Окно без «Зари коммунизма»…

Должны быть крики и звон стекла...

 


* Если бы М.С. Горбачев выступил с идеями перестройки, не будучи генсеком и на пять лет раньше, то, судя по следующей цитате: — «Принудительное лечение в психиатрических больницах специального типа следует рекомендовать в случаях ... упорного реформаторства с наклонностью к индуцированию окружающих...» — сидел бы М.С. в психушке, хлебал бы рыбный суп алюминиевой ложкой и ждал бы передачи от Раисы Максимовны как манны небесной. Цитировалась диссертация А.Л. Косачева «Клиника и судебно-психиатрическая оценка паранойяльной деятельности», 1973 г. (Прим. Авт.).


Рассказы: Летатель-79
  Смерть коммуниста
  Бервлюд, Саша Вайер и Я


 

 

 

Колесо - литературный журнал